Шрифт:
— Имя, чин, звание в Красной армии? — спросил резко Корнеманн, обращаясь больше к переводчику. Тот перевел.
— Наталья Петровна Есипцева. Врач, — ответила вошедшая низким голосом, почему-то вспыхивая.
— Замужем?
— Нет. — Она покачала головой.
— Каким образом вы очутились на поле действия?
— Как врач, по долгу службы.
— Вам было приказано идти на место боя?
— Нет, я сама подошла, не заметив.
— Вы коммунистка?
— Нет, беспартийная.
— Вас взяли в плен, когда вы уничтожали бумаги, — что это были за бумаги?
— Содержание их мне неизвестно. Я сделала это по просьбе умирающего офицера.
— Он был коммунист? Вы его знали?
— Я его видела в первый раз.
— Но вы должны были знать содержание этих бумаг! Он вам должен был сказать.
Есипцева покачала медленно головой, уйдя куда-то взглядом.
— Нет, он мне ничего не сказал, — ответила она, как бы очнувшись.
— Лжешь! — закричал вдруг, весь багровея, переводчик. — Ты должна знать, что это были за бумаги.
Пленная вздрогнула, побледнела, нахмурила лоб. Посмотрев на переводчика, ответила ясно и тихо:
— Я не лгу.
— Ты коммунистка, шпионка! Мы тебя расстреляем! — закричал Корнеманн, выхватывая револьвер. — Ich kenne diese Faxen!..
Подберезкин дернулся невольно вперед и увидел, что пленная заметила его движение, но, прежде чем он успел как-либо вмешаться, она ответила вдруг по-немецки, с трудом, но правильно выговаривая слова:
— Ich bin nicht Spionin. Ich bin "Arztin.
— Вон! — закричал Корнеманн. — Raus!
Девушка повернулась, вспыхнув, и пошла к двери.
Корнеманн поднял руку и выстрелил вслед уходящей, целясь, впрочем, явно выше. Уходившая пошатнулась, схватилась руками за уши и остановилась, вся дрожа. Пуля пролетела над ее головой и вошла в косяк двери.
— Как вам не стыдно! — сказала пленная, всё еще продолжая стоять.
— Raus! — закричал Корнеманн, опять подымая руку.
Не торопясь, пленная вышла. Когда закрылась дверь, Корнеманн улыбнулся, лицо его совершенно изменилось и, обращаясь больше к Подберезкину, он заговорил:
— Вы не удивляйтесь. Это — война. Невозможно все время быть в белых перчатках. И потом, кто знает, — в этой стране всё возможно. Иногда я теряюсь здесь, ничего не понимаю. Aber die Dame hat Haltung — was? Und h"ubsch ist sie dazu!
И Подберезкин знал из времен гражданской войны, что нельзя быть всё время в белых перчатках, но сцена произошла всё-таки омерзительная; досаднее всего было, что он сам в ней участвовал. Он чувствовал, что им овладевает едва удержимая ненависть к Корнеманну, хотелось встать и ударить его кулаком, и злоба брала на себя, что оставался мирно сидеть, притворяясь спокойным. К его удивлению, с пленным офицером Корнеманн обошелся ровно. Молодой раненый лейтенант, по-видимому, происходил, как показывала его фамилия, из старой княжеской русской семьи. Рука его была теперь перевязана, но, видно, он потерял много крови, ибо поражал бледностью лица, глаза нездорово блестели, черные курчавые волосы спадали на лоб. У него очевидно был жар. Шеллер тотчас же начал расспрашивать пленного о происхождении — из настоящих ли, где родители, как может служить в Красной армии, почему не перешел сразу на немецкую сторону? Допрашивал он свысока, грассируя и растягивая слова, и Подберезкин видел, что в пленном он вызывал недоумение, а может быть и презрение. Лейтенант отвечал тихо, но ясно, что раньше семья его считалась княжеской, — так он слыхал, по крайней мере; сам же себя никаким князем не признает, а в Красную армию призван и считает необходимым честно биться по присяге. Говорил он это всё без всякой злобы и аффекта, по-видимому, так и думая, и слова его, и все поведение наполняли Подберезкина отчасти какой-то смутной радостью, что тот так достойно держался, а вместе и горечью, ибо был этот пленный совершенно новый человек, для которого старая Россия мало что говорила. Впрочем, может быть, он еще и ошибался. Корнеманн выслушал молча все показания, поставил какой-то значок на бумаге и приказал лейтенанту выйти.
— Tris etrange, — заговорил Шеллер, — происходит из одной из самых старых семей России и — совершеннейший коммунист. Une chose tout a fait incempremensible et ridicule!..
— Почему вы так думаете, граф? — вмешался Подберезкин. — Пленный отнюдь не утверждал, что он коммунист?
— Comment? — переспросил Шеллер, щуря глаза. — Mais oui, il se gardera bien de ca, — продолжал он по-прежнему по-французски, — разумеется, он не скажет, что он коммунист.
В это время ввели третьего пленного — рыжего рослого парня с рыжими же глазами. Парень смотрел исподлобья, беспокойно бегал взглядом, но страха в нем не чувствовалось, скорее вызов. Уже с первого взгляда Подберезкин узнал в нем знакомый по гражданской войне тип тупого и непоколебимого коммуниста, для которого ничего другого на свете не существовало, кроме двух-трех яростно коммунистических фраз, даже не понятых. Был он с какого-то завода, но чем там занимался, установить было трудно; парень отвечал односложно; в армии имел, по его словам, чин сержанта.
— А где же твой мундир, что ж мундир сбросил и в чужой шинели остался, да и без отличий? — спрашивал Шеллер.
— Скинул на маршу на руку, весь промокший был. Ан и потерял, остался в одной шинелке, — отвечал нагло парень, бегая глазами от Шеллера к Корнеманну и останавливаясь ими только на мгновение в пространстве.
— А где ж твои бумаги?
— А в мундире и остались.
— Ловкий тип! — бросил Шеллер Корнеманну и дико закричал, как и при допросе Есипцевой: — Ты лжешь! Ты — комиссар, большевик, вот ты кто! Мы знаем.