Шрифт:
Корнеманн морщился, не понимая, поднял руку, чтобы прервать хозяйку. Подберезкин ему не помогал. Чужая баба, сидевшая на лавке, не вступала в разговор; когда хозяйка упомянула про нее, Подберезкин взглянул на бабу и поразился выражением ее лица — умиление и жалость были на нем. Повернувшись в направлении ее взгляда, он увидел, что баба смотрела на Эльзенберга Тот уже заснул, сидя на лавке. Лицо его, мальчишески молодое, испачканное сажей и грязью, выражало последнюю усталость: голова запрокидывалась: он силился ее поднять, встряхивался и опять засыпал, сползая с лавки.
— Господи! — шумно вздохнула баба, — до чего молоденький! Пристал весь, мочи нет. Поспи, поспи, сынок! Сон, что материна рука: глаза прикроет, сердце успокоит, думу отведет. Дома-то, верно мать ждет, скучает.
Баба встала, подошла к печи, вытащила оттуда крынку теплого молока, достала откуда-то полкаравая хлеба, чашки и, подойдя, поставила всё на стол.
— Всего я решилась, а корову дал Бог увести. Испейте молока с хлебушком, да сестра вам в боковушке на сон соломки бросит, — продолжала она, нисколько не заботясь, очевидно, о том, понимают ли ее. — Другие-то двое постарше. Этот чернявый, видно, хватил нужды на своем веку. Глаза-то налиты горем, скучный весь. Может, по жене аль по детям скучает.
«Это она о нем, кажется, так говорила?» — сообразил Подберезкин.
— Ты смотри, сестра, молоко им отдаешь. Прознают про корову, отберут, заколют, — что ребятам останется? — тихо заметила хозяйка.
— Ни так мать до детей, как Бог до людей. Не оставит.
Подберезкину хотелось встать и прижать к сердцу эту бабу, но теперь еще менее удобно было сказать, что он русский. С наслаждением он выпил чашку теплого топленого молока, разом напомнившего ему о детстве — как, бывало, посреди игры, забегал он на деревне в крестьянский дом, к кому-нибудь из своих приятелей, и с жадностью выпивал на ходу топленого молока, заедая куском свежего хлеба. И Корнеманн выпил молока и съел хлеба. Он молчал, лицо его было, как изваяние. А Эльзенберга не могли добудиться; он открывал глаза, дико, не видя, смотрел и опять засыпал. Баба постлала соломы в соседнюю комнату, и, сбросив мундир и сапоги, накрывшись шинелью, Подберезкин мгновенно забылся крепчайшим сном. Корнеманн приказал разбудить через три часа, если будет все тихо; в случае тревоги — немедленно.
К полудню все трое с трудом встали. Вскоре пришел Паульхен из другой избы Где-то за лесом шло сражение, гул то приближался, то удалялся, в любой момент, в сущности, могли придти красные. Бабы накормили в дорогу вареным картофелем, и в полдень все вновь тронулись дальше. Корнеманн подошел к бабам, протянул руку:
— Lebt wohl und habt Dank!
— Спасибо.
А когда они выходили из села по синему сияющему снегу, Корнеманн подошел к корнету и сказал:
— Странный вы народ, русские. Странная страна!
И Подберезкину показалось, что тот вспомнил сейчас, сожалея, как отказал когда-то в хлебе пленному красноармейцу.
XI
После неудачи под Петушковым наступление сорвалось; часть, к которой принадлежал Подберезкин, отошла и встала на новых позициях к востоку — занять старые позиции с обжитыми квартирами не удалось, русские обошли их с запада. Но обойдя, они наступления почему-то не продолжали, как это сделали бы немцы на их месте, а затаились где-то, вызывая в немецких фронтовых офицерах и солдатах тревожное недоумение: чего-то надо было ждать и, вероятно, чего-то необыкновенного!.. А в верхних кругах неудача наступления была истолкована как неумение и трусость (Unverm"ogen und Feigheit — стояло в приказе по дивизии); пауза, допущенная красными, это, по-видимому, подтверждала. Были сняты многие командиры частей, заменены новыми офицерами производства военного времени; сильно пополнены части СС. Предполагалось, что наступление в скорости возобновится, как только произойдет необходимая перегруппировка войск и надлежащая обработка духа, как выражались агитаторы и пропагандисты из особых команд, присланные во множестве в части. Обработка заключалась в том, что немецким солдатам доказывалась вся низость поведения русских, всем — и появлением на земле и историей своей — обязанных немцам, а теперь вдруг осмелившихся бунтовать, защищаться, противостоять вождю немецкого народа и его ясным планам. В справедливом гневе вождь решил окончательно уничтожить этот народ, сказав. «Dieses Schweinevolk muss ausgerottet werden»; в крайнем случае, если русские опомнятся, жестоко, как они того заслуживают, наказать, обратив их в подобающее им состояние пастухов свиных и иных стад. — Schweinez"uchter und Viehtreiber. По всей линии в течение целой недели изо дня в день читались доклады на русские темы. В части у Подберезкина читал пожилой балтиец, тоже из баронов. Лекция называлась: «Russland — von Normannen entdeckt, vou Deutschen ersehlossen». Она была одобрена и особо рекомендована верховным немецким командованием.
Подберезкин, присутствовавший на лекции, в середине ее, не в силах больше терпеть, демонстративно встал и, громко стуча сапогами, вышел из помещения под удивленными взглядами слушателей Возмутила его не столько сама лекция, разумеется, делавшая тоже губительное дело, — он уже достаточно наслушался бредней и вздору о России заграницей и приобрел в этом отношении иммунитет — как то, что она исходила из верховных кругов армии. Там, стало быть, действительно, так думали! Безумцы, они сами себе рыли яму!. Много раз и дорого платила Европа за незнание России, но все прежнее было пустяком по сравнению с происходившим теперь. Теперь надвигалась катастрофа небывалых размеров, сгубившая бы, вероятно, и Европу и самое Россию. И та и другая навсегда перестали бы быть тем, чем они когда-то были… Обо всем этом он думал непрестанно и с озлоблением после лекции, ожидая вызова для объяснений и наказания за демонстрацию. Может быть, представился бы, наконец, случай официально высказаться перед судом, перед командованием, открыть им глаза Все частные разговоры с немецкими офицерами не вели ни к чему: многие из них думали так же, как он, ужасались, но дальше вздохов не шли; большинство же верило в немецкую «миссию на Востоке». Но его не вызывали никуда, последствий демонстрация не имела, только барон из их части стал с ним еще суше. Одновременно с лекциями были разосланы по частям воззвания к красноармейцам с призывом прекратить борьбу немедля во избежание сурового наказания. Эти воззвания должны были ежедневно, днем и ночью, читаться через усилитель перед советскими позициями. Поручено это было Подберезкину.
Немецкие позиции занимали высоты, часть Подберезкина стояла в деревне на холме. На северо-западном склоне простиралась березовая рощица, за ней густой узкой полосой вился кустарник по берегу речки, на другом берегу тянулся еловый лесок. Там были русские. Днем они никаких признаков жизни не подавали; движение войск наблюдалось гораздо дальше на север; а по ночам из леса явно шли звуки: приглушенное поколачивание, пение пилы, шум падавшей тяжести. В темноте врасплох немцы выпускали ракеты, но нельзя было установить — скоплялись ли в лесу войска, подготовляясь к операции, или же засели там разведчики и наблюдатели. Передовой немецкий опорный пункт находился в кустарнике с видом на речку и на лесок. Днем солдаты собирались, обычно, в траншеях, с темнотой уходили в землянку; оставались лишь часовые метрах в пятидесяти друг от друга. В кустах был устроен передатчик с усилителем, и каждый вечер, с наступлением темноты, Подберезкин, кляня себя и свою участь, с трудом пересиливая желание бросить всё и лучше отдаться под суд, передавал немецкие прокламации. С советской стороны никак не отзывались. Составлены были прокламации глупо, мертвым газетным языком, — человеком, явно никогда не бывавшим в России, ни малейшего понятия о ней и о русском народе не имевшим; содержали одну ругань против евреев, масонов и плутократов; вероятно, на той стороне их даже не понимали. Ни слова не было сказано о России и о страшной судьбе ее за последние годы, ни слова о русском народе, об освобождении или помощи…
«Впрочем, может быть теперь и это всё было бы уже запоздалым», — думал Подберезкин. Будь он на той стороне, он и сам не поверил бы немцам, а раньше — раньше много можно было бы сделать настоящим словом!..
После пяти дней подготовки было назначено немецкое наступление. Последний день Подберезкин провел, сидя на солнышке снаружи, читая Евангелие. Поставил он себе читать его регулярно каждое утро и делал это уже многие годы; но часто по утрам приходилось спешить, привычно скользя глазами по тексту, не заключавшему, казалось, уж ничего незнакомого. И потому, когда он мог, то вынимал Евангелие днем и перечитывал особенно любимые места, каждый раз поражаясь тому, что читал, как откровение. Может быть, действительно, весь мир был создан только для того, чтобы мог явиться Христос?.. Всегда было ясно при этом, что писали Евангелие такие же земные люди, как и он, ясно уже по неумению и по несообразностям, которые они допускали в тексте, но это не изменяло ничего, не умаляло и не могло умалить божественной истины, возвещаемой ими; наоборот: если они, обыкновенные смертные люди, как и все, нашли такие слова, открыли миру такие чувства, то ясно было уже из одного текста, что благодать коснулась и преобразила их, что Бог был среди них!.. «Мы зрели и осязали», — свидетельствуют они все согласно. И только очень грубый человек мог этого не чувствовать, этому не верить. Сегодня он читал, весь внутренне светлея, о явлении Христа по воскресении. «Не касайся меня!» — сказал Он Марии Магдалине. Не касайся, ибо Он был Истина. Истины нельзя коснуться, нельзя взять руками, как хотят теперь, а только трепетно познать!.. Он попробовал вдруг представить себе Христа, живущим и проповедующим на земле теперь. Невозможно! — Он даже головой покачал. В мире стало столько зла, что Ему не нашлось бы места. Его распяли бы в первый же день, и проповедь его никогда не прозвучала бы людям этого века. Мир не хотел больше признавать истины, мир хотел только жить.