Шрифт:
XIII
К вечеру Подберезкина привезли, по-видимому, в главный партизанский лагерь. Расположен он был в лесу, на высоком берегу большого озера. Об этом озере Подберезкин слыхал в своем детстве — находился он теперь уже почти в родных местах: отсюда было не более 15 верст до их имения. Славилось это озеро рыбой, и не раз он со своими приятелями из деревни собирался сюда удить, но почему-то из этого ничего не вышло. При мысли, что он так близок от своих мест, столько подымалось в душе воспоминаний — дней, слов, лиц и надежд, его уже давно не тревоживших больше, и столько боли, что он даже забывал про свое теперешнее положение, про партизан и опасность, ему грозившую. Лагерь был большой. Подъезжая, он опытным взглядом военного разглядел замаскированные землянки, пулеметные сиденья, даже орудия в чаще кустарника и орудийные ящики рядом — откуда они всё это только понатаскали? Подъехали они, миновав часовых, еще засветло, но на берегу горело два небольших костра; вокруг сидели люди. Направо стояли две низкие, потемневшие от времени и сажи бревенчатые избушки без окон; вероятно останавливались в них раньше на ночлег рыболовы и охотники и хранились рыболовные снасти. Поодаль был выстроен новый барак.
Подберезкина везли — вместе с мотоциклом — привязанным к легким санкам, на каких летом в их краях подавали на сенокосе к скирдам свежескошенное сено Сами партизаны шли пешком. Вождем партии был Тимошка — молодой парень с добродушно-телячьим лицом и буйными белокурыми кудрями, выбивавшимися со всех сторон из-под его военной фуражки. Одет он был в коричневую фуфайку, опоясан вдоль и поперек пулеметными лентами, на боку висели ручные гранаты, за спиной винтовка-автомат, — был он, как видение из 1917 года. Это он схватил и опрокинул сзади Подберезкина и считал его теперь, видимо, личной добычей. По дороге он несколько раз подходил к саням и говорил под хохот товарищей:
— Вахер, махер, захер! Что, Фриц, приуныл? Хверштеешь ду? Воитель тоже, такая мать! А шинелька-то на ем ничего. — Он пощупал материю на Подберезкине. — Должно офицер. Ты, Фриц, кто ты есть: сержант ай офицер?
Подберезкин качал головой или отвечал по-немецки. И Тимошка удрученно сплевывал.
— Неученый. Не понимаю. Такое зло берет, — ни единого слова не понимаю. Так бы ему пулю и пустил, не могу выносить, как по-чужому говорят. А есть наши понимают. Ровно в сказке.
Когда сани подъехали к кострам, Тимошка подбежал к одному из них и, прикладывая руку к козырьку, отрапортовал громко поднявшемуся ему навстречу военному:
— Так что в плен одного забрали и машинку доставили, товарищ полковник. Хотел я его кончить, но, говорят, у нас языка ищут.
Товарищ полковник! — звучало это для корнета довольно дико. Он посмотрел на поднявшегося: выправка, несомненно, военного, чувствовалась школа, бритое молодое лицо, умные глаза, но во всем облике, в особенности в губах, всё-таки что-то простонародное, верно — первое поколение после станка или сохи. «Ну что ж, не плохо, — думал он, глядя дальше на военного: шинель с погонами, хуже, чем было раньше, но всё же отбор, новая знать».
— Вставай, Фриц, приехали, дорогой гость! — закричал Тимошка и, приподняв Подберезкина, поставил его на ноги. От долгого сиденья у того задеревянели ноги, он покачнулся. — Ишь закланялся! Еще поклонишься земле сырой, успеешь. Шинельку-то с него сниму, товарищ командир?
— Ты, Семухин, мне родину не позорь! — ответил холодно полковник. — Опять самогону напился — несет за версту. — И он брезгливо отстранил Тимошку в сторону. «Говорит он еще по-простонародному, — подумал Подберезкин, — но уже брезглив, уже отстраняется. Это было новое».
Глядя на обоих, корнет осознал вдруг почему-то впервые с такой ясностью и болью, что его время, его Россию отделяла от новой целая толща лет и событий; прошла Россия за эти годы какой-то свой путь, и текла в ней уже собственная, незнакомая ему, жизнь, — страшная, жестокая, нищенская, но своя; он был чужой здесь, а эти вот, у костра, — они были дома.
Командир партизан осмотрел пристально Подберезкина, задержавшись взглядом на его плечах с узкими полосками особрука. Знал ли он, что это значит, и догадается ли, что перед ним — русский? — подумал Подберезкин.
— Зи шпрехен руссиш? — спросил резко командир. «Догадался!» — подумал Подберезкин, чувствуя легкий холодок во всем теле и покачал головой:
— Nein, bedauere.
Но полковника гораздо больше интересовал захваченный мотоцикл, — наклонившись над машиной, он осматривал повреждение, причиненное Рамсдорфом.
— Где докторша? — спросил он вдруг, обернувшись к партизанам, и, не дождавшись ответа, продолжал: — Да, уехала сегодня. Ну, завтра допросить. Может, машину справит. А на ночь — в землянку. Дать ему чего поесть — вишь дрожит, должно от страху.
Подберезкин закусил губы, едва сдержав себя, чтобы не ответить. Страху перед ними у него не было. Дрожали ноги, закоченевшие от долгого сиденья, с этим он ничего не мог поделать.
— Да что ж, товарищ полковник, — вмешался Семухин, — чего же ждать до завтра. Я его и сам допрошу. Эй, ты, Фриц, махер, пахер! — закричал он корнету, тыкая в машину. — Голова твоя варит? — Машина капут — починить нам можешь? А то башку с плеч долой, слышь!
— Die Maschine ist besch"adigt — сказал Подберезкин сухо, — Kaputt.