Шрифт:
— Какие же вы солдаты! — кричала баба, державшая за руки двух громко плачущих детей. — Женщин из вагона выкидываете!..
Одни из солдат, в фуражке набекрень, с прядью рыжеватых волос на лбу, засмеялся в ответ и махнул бабе рукой.
— Сейчас война. На войне первое место солдату, а бабу долой.
Женщина отпустила ручонку ребенка и погрозила солдату кулаком.
— Войны еще нет! — крикнула она.
— Ну так завтра будет, — засмеялся солдат и еще раз помахал ей. — За тебя будем сражаться! — крикнул он громче, потому что женщина шла уже к другому вагону. — Ты, баба, на нас не серчай!
Но та уже не слышала его рассуждений, она затерялась с детьми в толпе.
Наконец, с опозданием на час, поезд медленно тронулся. В ту минуту, когда паровоз, дав прерывистый свисток, потащил вагоны, шум толпы на перроне усилился, словно порыв ветра рванул вершины старых сосен. Шум этот все нарастал и не отставал от поезда: это был крик обманутых, удивленных, отчаявшихся. Ибо люди на перроне были удивлены, обмануты, подавлены отчаянием. Густая толпа залила все пути, и поезд, медленно дыша, с трудом выполз на простор. А выйдя, стал набирать скорость.
Толпа, переполнившая вагон, немного утряслась, и теперь люди стали спокойно располагаться: для каждого каким-то образом нашлось место. Плач и стоны понемногу стихали, и присущая одесситам веселость брала верх. Спыхала в этой безликой толпе уже различал отдельные лица. Были здесь женщины — пожилые, молодые, почти все шумливые, было несколько молодых парней, несколько цыган… Здесь и там раздавался смех, а когда миновали первую станцию и за окнами простерлась ровная, сожженная летним солнцем, бурая херсонская степь, где-то в конце вагона молодой голос под гармонь затянул песню. В гуще человеческих тел трудно было даже повернуться, но уже открывались корзинки, запертые проволочными прутьями, развязывались узелки белых с красной каймой салфеток, и на свет божий появлялись огурцы, крутые яйца и даже арбузы, красная мякоть которых, утыканная черными семечками, сулила прохладу в этой духоте. Какой-то толстый вспотевший старик с подстриженными в скобку волосами угостил Казимежа и его соседку розовым полумесяцем арбуза.
— Ешьте, ешьте, — сказал он, — одному мне не съесть, за окно выброшу.
Спыхала благодарно взглянул на старика, который беззубыми деснами пережевывал куски арбуза, и, взяв протянутый ломоть, с наслаждением впился губами в его сладкую и прохладную мякоть. Соседка его тоже принялась за арбуз, деликатно выплевывая семечки в руку.
— Ох и угодил мне старик, — обратилась она к Спыхале, — а то я уж совсем умирала от жажды. — Выбросив зеленый огрызок за окно, она снова стала обмахиваться платочком.
Чемодан Спыхалы оказался очень прочным, и старушке удобно было сидеть на нем, тогда как Спыхале мешали его длинные ноги. Его охватила дремота. Он прислонился головой к стене у окна и закрыл глаза. Ветерок ласково обдувал его, иногда вдруг с силой ударял в лицо, но это был ветер от мчащегося поезда, без пыли. Степь приносила запахи полыни и чертополоха. Солнце медленно клонилось к горизонту.
Казимеж попытался восстановить в памяти минувший день, обдумать все, что произошло, но это ему не удавалось. В перестуке колес перед глазами возникали картины пережитого в Молинцах и в Одессе; в ушах звучали слова и мелодии, вокализы Эльжбетки, слышались голоса Юзека, Эдгара, Володи, но ни разу он не мог восстановить в памяти целостный образ Оли. Только ярко-голубой цвет ее глаз да эта удивительная манера смотреть прямо в лицо, чуть запрокинув голову, врезались ему в память.
Он задремал, и обрывки воспоминаний и впечатлений сплелись в один пестрый ковер, в который вплетались нити реального: розовый полумесяц только что съеденного арбуза рядом с квартой из песни Брамса. В густой путанице этих сонных картин таилось что-то пугающее.
Когда Спыхала проснулся, солнце было уже совсем низко. Соседка спала на его плече, слегка похрапывая, люди в вагоне, казалось, еще больше поутряслись — кто уселся на полу, кто улегся на верхних полках. Казимеж мог уже свободно охватить взглядом вагон из конца в конец, до двери, где сидел черноволосый кудрявый парень с гармошкой на коленях.
Спыхале вспомнились его видения, и он удивился, что в это необычайное время сны вертятся только вокруг личного, вокруг интимных воспоминаний и впечатлений. Ни одно из тех потрясающих событий, что совершались во внешнем мире, не проникло под шатер его сна. Там господствовали звуки, фрукты, женщины. А между тем рушился весь мир.
Напрасно Казимеж пытался осмыслить происходящее. Воображение его было бессильно наполнить содержанием слово «война», которое в течение стольких лет лежало заброшенным в архиве вышедших из употребления понятий. Для Казимежа слово это ничего не таило в себе, оно лишь возникало где-то на горизонте, как большой зеленый вал на море, угрожающий обрушиться с огромной высоты. Вал настиг его и увлек за собой. Спыхала вздрогнул — это все еще был сон.
Парень в конце вагона все наигрывал на гармошке. Людьми овладела усталость, они постепенно смолкали, как смолкает к вечеру рой пчел, только кое-где еще жужжали приглушенные голоса. Всех одолел сон. Вагон не освещался, в полумраке угасающего дня едва проступали очертания согбенных, сморенных усталостью тел.
Поезд шел с нормальной скоростью, и чем дальше от Одессы, тем меньше было людей и суеты на станциях. Дома были погружены в сон, лишь кое-где светились золотые огни ламп; видимо, сюда еще не дошла страшная весть, и жители железнодорожных поселков спокойно готовились лечь поспать в эту последнюю мирную ночь. Спыхала с волнением смотрел на окна домов, где, словно в заливах, укрытых от бури, еще какое-то время могли отдыхать человеческие существа.