Шрифт:
«Лицо у меня, видите ли, круглое и простодушное! — думал Рефик, чувствуя себя дураком. — Далось ему мое лицо! Всё потому наверное, что моя глупость на лице написана!» Он попытался разглядеть свое отражение в стеклянной створке книжного шкафа. Сидя не получалось, тогда он встал на ноги и вроде бы увидел свое лицо. «Круглое и простодушное!..» Вспомнилась Перихан и старая жизнь, «Такое же простодушное круглое лицо у меня было, когда я сидел за праздничным столом на курбан-байрам, когда, улыбаясь, играл в лото в новогоднюю ночь». Он стал вспоминать последний перед отъездом день в Стамбуле. В тот день, бродя по Бейоглу, он думал о том, что ненавидит обыденную жизнь, размышлял, не похож ли он на христианина, и в конце концов пришел к выводу, что он, Рефик — странное, нелепое, никому не интересное создание. «Отчего все это? Как так вышло? Кто я такой? Почему моя жизнь сошла с рельсов? Я хороший человек! По крайней мере, меня таким считают: хорошим, простодушным, честным… Если больше сказать о человеке нечего, про него так и говорят: хороший, мол, человек». С кухни доносилось позвякивание чашек. «Например, если про меня спросят у Сулейман-бея, он скажет: „А, Рефик Ышыкчи? Хороший, добрый человек!“ — а тот, кто спрашивал, подумает: „Стало быть, глуповат немного“. Еще Сулейман-бей может сказать: „Этот молодой человек боится быть вместе с государством…“ Тогда все удивленно поднимут брови и покачают головами: каких, мол, только людей не бывает на свете!»
Рефик стал думать о недавнем разговоре, похожем на внезапно разразившуюся бурю. Сначала он ничего не понимал, только глупо улыбался. А ведь мог бы понять гораздо раньше. «Да ведь я и понял! — вдруг сказал он себе. — Понял, когда встретился с Зийей, нет, с министром сельского хозяйства… Нет, нет, еще когда увидел Керим-бея! Герр Рудольф был прав: дьявол в меня уже проник, в своей стране я чужой!» Но сейчас это ощущение преступной чуждости обществу доставляло удовольствие, приятно растекалось по телу, словно яд выкуренной сигареты. «Значит, от моей воли, от моих желаний и намерений ничего не зависит Я обречен оставаться вне общества, потому что свет разума уже проник в мою душу! Куда ни пойдешь, всюду грозные знаки: Государство! Реформы! Республика! Все пути закрыты, мне дороги нет». В памяти всплыли строки Гольдерлина. «Но тогда как же, как же пробьется сюда свет?» Вспомнив, с каким наслаждением рассуждал о государственном насилии Мухтар-бей, Рефик разозлился: «Как же пробьется свет? Я верил, что с тьмой будет покончено. Свет или тьма? Если тьма, то для меня нет надежды — я обречен склонить голову и отказаться от свободы. Но зачем и кому это нужно? И что я понимаю под свободой? Если верить Мухтар-бею, то отказ от свободы и просвещения будет только способствовать развитию страны. Так ли это? Вообще, кому нужна свобода? Государству не нужна. Торговцам подобные вопросы не очень-то интересны. Землевладельцам само это слово противно, а крестьяне и не знают, что это такое. Кто еще остается? Рабочие?.. И я вот. Ха-ха, вот кому нужна свобода — мне!» Рефик принялся ходить по кабинету, поглядывая на фотографии государственных деятелей. Эти суровые, но добрые в душе люди тоже, казалось, смотрели на него и говорили: «Молодой человек, что с вами? Мы сами наведем во всем порядок, сами все наладим и исправим. Разве можно простым смертным вроде тебя вмешиваться в наши дела? Все, что нужно для твоего блага, мы сделаем, понравится тебе это или нет. Тьма, свет, свобода — твоего ли это ума дело? Вспомни, что ты раб, и склони голову!» Рефик даже засмеялся. В рабстве, подумал он, тоже есть свои приятные стороны. Согнул покорно шею, переложил всю ответственность на тяжкое историческое наследие и несправедливость мира и знай себе живи! А если вдруг уколет совесть, с достоинством говори: «Да, я всё знаю и ни от чего не отрекаюсь!»
«Я отлично знаю, что я раб!» — весело подумал Рефик. Однако потом ему снова вспомнились строки Гольдерлина, и он опять почувствовал гнев. «Нет, это не так!» — сказал он сам себе и понял, что его мысли, как всегда, пошли по кругу. В надежде прекратить кружение мыслей он перестал ходить и сел. Посмотрел на письменный стол. Все эти ручки, бумаги, сигареты с пепельницей, папки и книги, на которые он с таким волнением взирал, входя в кабинет Сулеймана Айчелика, теперь казались смешными. Папка с его собственным проектом тоже выглядела смешной. Потом он вдруг вспомнил, что проект будет опубликован, и, разом забыв свои недавние мысли, пробормотал: «Может быть, когда напечатают книгу, у меня появятся единомышленники!» — и тут же почувствовал, что тоже готов переложить свою ответственность на тяжкое историческое наследие и несправедливость мира.
Глава 46
НАЦИОНАЛИСТЫ
— Он совсем из ума выжил. Будь его воля, он бы всем шестидесяти миллионам измерил черепа, чтобы понять, кто турок, а кто нет, — сказал Махир Алтайлы.
«Не шестидесяти миллионам, а пятидесяти девяти миллионам двумстам пятидесяти тысячам», — мысленно поправил его Мухиттин, вспомнив недавно виденную «Подробную карту турецкой нации», и рассердился на себя за то, что его разум до сих пор может находить удовольствие в такой ерунде.
— Выжил из ума, заврался! Вы бы слышали, что он мне говорил! Мустафа Кемаль, конечно, был светловолосым и голубоглазым, однако череп у него что нужно. А вот у Исмета, дескать, не череп, а ужас что такое. Вот такими, с позволения сказать, изысканиями он и занимается.
Мухиттин удивлено подумал, отчего он сам раньше никогда не обращал внимания на подобные вещи.
— Сам по себе череп Исмета, возможно, и неплох, но по бокам у него, оказывается, есть какие-то вмятины. И вот он пустился мне обо всем этом подробнейшим образом рассказывать. Я сначала из уважения к возрасту и опыту слушал, но потом начал возражать. Сказал ему, что понятия расы и нации нельзя основывать на измерениях черепов. Попытался объяснить, что такое Rassen Psychologie — расовая психология. Он и слушать не стал. Обвинил меня и всех, кто так же думает, в наивности и неопытности.
— Прямо так открыто нас и обвинил? — спросил Серхат Польоглу.
— Сказал, что ему не нравится наш журнал: мы, дескать, засоряем турецкий национализм ложными идеями. На это я ему заявил, что в таком случае мы больше не можем считаться соратниками.
— Да, иначе получилось бы, что мы признаем свою неправоту! — бросил Серхат, но, похоже, по-настоящему взволнован никто не был.
— Когда я это заявил, он с пренебрежительным видом, характерным для многое повидавших самолюбивых стариков, сказал, что мы, собственно говоря, никогда и не были вместе. А между тем мы всегда уважали его опыт и вклад в развитие турецкого самосознания. Мы признаем его заслуги — но это, согласитесь, уже наглость. Сегодня «Отюкен» — единственный во всем мире журнал, представляющий турецкое националистическое движение. Что он в таком случае имеет в виду, говоря, что мы никогда не были вместе?
— Уж не то ли, что он сам никогда не был вместе с националистическим движением? — пробормотал кто-то из молодых.
Махир Алтайлы посмотрел на говорившего так, словно перед ним был неодушевленный предмет, покачал головой, будто говоря что-то самому себе, а потом провозгласил:
— Теперь наши пути разошлись. Он и его последователи отныне не могут считаться нашими соратниками. Однако это не значит, что в движении произошел раскол. Напротив, движение снова стало единым целым, и основа этой целостности — единственно верная система взглядов. Движение лишь очистилось от заблуждающихся элементов, пытавшихся придать ему ошибочное направление.
Наступила тишина. Все молчали, словно пытались как следует прочувствовать исторический момент.
Они сидели дома у Махира Алтайлы в Везнеджилере. Каждое воскресное утро здесь собирались человек пять сотрудников редакции, говорили о журнале, о националистическом движении, обсуждали планы и замыслы. Сегодня уже успели пообедать, жена Махира Алтайлы убрала со стола, а дочь, на которую все время поглядывал Мухиттин, принесла кофе, но из-за стола не вставали. С самого начала обеда Махир Алтайлы рассказывал о своей встрече с одним профессором, теоретиком националистического движения, вернувшимся в Турцию после смерти Ататюрка. Все собравшиеся выглядели весело и решительно, однако некоторое сомнение и тревога все же витали в воздухе — что ни говори, а желаемых результатов встреча не принесла. Они опасались, как бы профессор, пользующийся уважением и влиянием среди националистов, не решил издавать свой собственный журнал.