Шрифт:
Но она не сердилась, что он говорит глупости, и ей нравилось, что он зовёт её «любовь моя».
— Адмирал! Адмирал! Подождите! Нам нужно посмотреть в ваш телескоп!
Голос мистера Бэнкса слабеющим эхом проплыл над Аптекарским садиком. И в то же время ветер донёс песню, которую пели хором у озера:
Два — это двое детей синеоких, На каждом зелёный венок. Один — он как перст, и ему одиноко, Он будет всю жизнь одинок.— Всю жизнь, — прошептала Тётушка-Птичница, взглянув на небо. — Ну, мне пора. У меня на плите томится ирландское рагу, а сынок вернётся голодным.
Она кивнула на паркового сторожа, который всё ещё разбрасывал цветы и стебли, выкрикивая их названия небесам.
— Марь доброго Генриха! Омела! Любисток! Всё, что душе угодно!
И ни одна травка не упала на землю.
— Пойдём, Артур, — сказала миссис Вверх-Тормашками. — Пора нам домой.
— Если у нас есть дом, — проворчал мистер Вверх-Тормашками, всё ещё погружённый в меланхолию. — А ты подумала о пожарах и землетрясениях, дорогая? Всякое могло случиться.
— Вот увидишь, ничего не случилось… Приходи к чаю в четверг, Мэри. К тому времени всё наладится.
И миссис Вверх-Тормашками увела мужа прочь, указывая ему путь в сумерках.
— Подождите меня, миссис Смит, милочка! — по-птичьи зачирикала миссис Корри. Трёхпенсовики на её платье подмигивали, а то место, где к воротнику притронулась медвежья лапа, ярко сияло. — Я должна рано ложиться — не то погублю свою красоту. И что тогда скажет Прекрасный Принц? А? — И она скорчила гримасу своим гигантским дочерям. — Ну-ка, Фанни и Анни, пошевеливайтесь! Пошли-ка домой, вы ещё успеете сунуть под подушки по паре травок — цикламен и конский щавель творят чудеса. Может, мне наконец удастся сбыть вас с рук. Красавцы мужья и десять тысяч в год. Руки в ноги, хромые жирафы! Подтяните носки! Вперёд!
Сделав реверанс Мэри Поппинс и получив в ответ любезный кивок, миссис Корри удалилась, подскакивая в своих мягких ботиках между еле плетущимися дочерьми, а Тётушка-Птичница плыла сбоку по траве, словно судно на всех парусах.
Аптекарский садик, ещё недавно весёлый и шумный, теперь казался тёмным и замершим.
— Джейн, возьми юлу, — распорядилась Мэри Поппинс. — Нам тоже пора домой.
И разноцветная жестяная планета, которая так весело вертелась и жужжала, отправилась в корзинку, немая и безжизненная.
Майкл огляделся в поисках авоськи и вдруг вспомнил…
— Мне же нечего нести, Мэри Поппинс! — пожаловался он.
— Понеси сам себя, — посоветовала она коротко и, повернувшись к коляске, послала её вперёд яростным толчком. — Ну-ка, шагаем вперёд, и желательно с той ноги.
— А какая нога та, Мэри Поппинс?
— Та, что впереди, конечно.
— Но иногда это левая нога, а иногда правая. Они не могут обе быть той ногой, — возразил Майкл.
— Майкл Бэнкс! — Она бросила на него один из своих свирепых взглядов. — Если ты намерен стоять здесь и разглагольствовать, то оставайся. А мы идём домой.
Ему действительно хотелось поразглагольствовать, и он был не прочь поймать её на слове. Но Майкл знал, что Мэри Поппинс всегда выигрывает. И какой толк разглагольствовать совсем одному с пустотой, которая не может тебе ответить.
Он решил, что понесёт сам себя. «Но как это сделать? — размышлял Майкл. — Наверное, это легче сделать, когда что-то есть в руках». Он ухватился за ручку коляски и, к своему изумлению, стал мальчиком, который несёт себя сам.
Джейн встала с другой стороны от Мэри Поппинс, так что теперь они толкали коляску втроём. В этой незнакомой, пугающей пустоте детям было приятно чувствовать её так близко. Потому что это уже не был привычный дневной парк, где они играли каждый день. Они ещё никогда не приходили сюда так поздно и не знали, что темнота меняет мир и превращает все знакомые предметы в незнакомые. Те самые деревья, которые днём были просто деревьями, под которыми можно было укрыться от солнца или лазить по ним, когда не видит парковый сторож, теперь, в темноте, казались загадочными существами, живущими собственной жизнью, полной нераскрытых секретов. Казалось, они затаивали дыхание, когда люди проходили мимо.
Ромашки, рододендроны, лилии, которые при свете дня купались в зелени, теперь казались безымянными полчищами, затаившимися в засаде, готовыми наброситься в любую минуту.
Сама ночь была чужой страной, неисхоженной, неизведанной, и единственной точкой опоры оставался уверенно шагающий между ними силуэт — её тепло, её ситцевое платье, поношенная сумка и зонтик с ручкой в виде головы попугая. Они чувствовали всё это, а не видели, поскольку не смели поднять глаз. Да и не разглядеть было в этой темноте ярких красок. И бывают ли яркие краски? Может, они всё придумали?