Шрифт:
Рабочих в цехе не хватало, фронт и эвакуация обескровили завод. Новички, вроде Сашка и Любы, заняли положение, какое и не снилось им раньше — с ними считались, как с полноценными рабочими, им поручали дела, к которым раньше и не подпустили бы.
Наблюдая жизнь цеха, Люба вспомнила одну большую домашнюю работу, выполненную всей семьёй. Несколько лет назад, выйдя на пенсию, отец задумал пристроить к своему деревянному домику застеклённую веранду и капитально отремонтировать домик внутри. Сперва всей семьёй носили кирпичи, известь, алебастр, покупали и тащили на себе рулоны обоев, на тележке подвозили доски и стёкла. Лотом всей семьёй работали каждую свободную минуту, иной раз до утра, и каждый делал всё, что мог, не считаясь, кто сколько сработал. Теперь, в угрюмом, холодном, прострелянном цехе работа маленького коллектива рабочих и руководителей носила вот такой же, почти семейный характер. Все работали, сколько могли, помогая друг другу и не считаясь ни со временем, ни со своими официальными обязанностями. Это создавало у людей, окружённых смертью, разрушениями и бедствиями, состояние подъёма и душевной близости. А Люба, добровольно принявшая на себя тяжесть этого круглосуточного опасного труда, наслаждалась ещё и тем, что чувствовала себя очень хорошей, ко всем внимательной и доброй, всеми любимой.
Со дня её поступления на завод прошло уже недели две, когда она подслушала разговор по телефону. Секретарь парткома Левитин, сняв трубку, не назвал номера, а спросил:
— Кто дежурит? Кружкова? — И лицо его стало сочувственно-ласковым. — Ну, как дела, Лиза? Страшно? Я к вам скоро зайду.
Люба стояла рядом, красная от стыда. Как это вышло, что она легкомысленно забыла просьбу Марии Смолиной и своё обещание? А ведь это был единственный случай, когда от неё требовалось действительное и, наверное, безответное внимание к другому человеку!
Лиза по-прежнему проводила долгие напряжённые часы дежурств в маленькой клетушке коммутатора. Но теперь она уже не боялась ни одиночества, ни бомб, ни снарядов. Она даже предпочитала часы дежурств всем другим часам суток, потому что коммутатор отвлекал её от безрадостных мыслей. Дома под подушкой лежал дневник, испещрённый формулами и чертежами, и в рассыпанных среди них записях Лиза с каждым днём глубже и полнее постигала другой внутренний мир, который мог принадлежать ей, но не был понят ею и теперь навсегда утрачен. Воспоминание о Лёне Гладышеве и о своём отношении к нему жгло её день и ночь. Прошло немногим больше года со дня их первой встречи, но Лизе казалось, что то была совсем другая, ветреная и злая девушка. Та девушка считала, что лейтенант Гладышев должен думать только о ней и жить только для неё, «если он любит по-настоящему». Она ненавидела его походы и учения, мешавшие встречам, мечтала о том, чтобы он перешёл служить в береговые учреждения флота, и устраивала ему сцены из-за того, что у него есть интересы и пристрастия, не связанные с нею. Теперь она понимала, что Лёня очень сильно любил её, если всё терпел… И вот она осудила ту, прежнюю девушку… но что толку в её запоздалом знании, в её никому не нужной любви? Лёня погиб, так и не зная, что любим, и с ним вместе, в чёрной холодной глубине моря погибла радость жизни, возможность счастья.
Она не сразу узнала Любу-Соловушко в худенькой женщине, облачённой в замасленный комбинезон с чрезмерно большими, подвёрнутыми у щиколоток штанами. А когда узнала, не обрадовалась, а только из вежливости изобразила на лице что-то вроде приветливой улыбки.
— Лизанька, я к тебе, — сказала Люба, усаживаясь на подоконник. — Ты ведь комсомолка?
Лиза подняла брови. Да, она комсомолка, она вступила в комсомол и посещала собрания, если они не совпадали с её дежурствами. Комсомол записал её в группу самозащиты и посылал её на строительство баррикад. Но какое отношение имело это к тому, что она пережила потом, что она узнала в эти дни горя и отчаяния… и что еще можно потребовать от неё?
— У нас в цехе аврал, — сказала Люба, тайком разглядывая Лизу и огорчаясь её угрюмым видом. — И рабочих рук страшно не хватает. А танки надо вернуть на фронт как можно скорее. Ты не придёшь после дежурства подсобить?
— Если надо, приду, — безучастно ответила Лиза.
— Скучно здесь работать, — заметила Люба. — Я бы пропала от тоски. Ты приходи, у нас весело.
Лиза сказала, не оборачиваясь:
— Веселья я не ищу. А притти я обещала, значит приду.
Люба вдруг обняла её:
— Не тоскуй, Лиза. Нельзя теперь… Ну, до вечера…
И убежала.
Лиза раздражённо усмехнулась ей вслед. Что они понимают все? «Не тоскуй. Нельзя». А бесцельно, безнадёжно тянуть день за днём без радости и без будущего — можно? Вот и Мария Смолина, самый чуткий человек из всех, сказала эти нелепые слова: «радоваться себе и друг другу». А у самой муж сбежал, бросив её с ребёнком, ребёнок живёт под вечной угрозой, есть нечего. Зачем они все притворяются? Зачем эта круговая фальшь, этот глупый самообман? И Левитин «проявляет чуткость», заходит почти каждый день, пытается расспрашивать о её жизни, о Соне, однажды даже спросил, что она думает делать после войны. Она отвечала коротко, стараясь быть вежливой, а на последний вопрос ответила: «Ничего не собираюсь делать». Её злило, что он, зная о её несчастье, старается «обработать» её по-своему и отвлечь от горя глупыми мечтаниями о послевоенной жизни. Как будто ей нужна жизнь! Да и доживёт ли она, доживут ли они все до «после-войны»?
Она впервые вступила в цех Курбатова, о котором столько знала за четыре года работы телефонисткой. И цех, поразивший Любу своим мрачным видом, показался Лизе менее разрушенным, чем она предполагала, изо дня в день отмечая в памяти попадания снарядов и бомб. Ей пришлось таскать ящики с деталями из цеха Солодухина на сборку, и цех Солодухина удивил её ещё больше — разрушенная бомбой стена была восстановлена, в скудном свете, похожем на туман, у станков трудились рабочие, а сам Солодухин носился из конца в конец с неестественной при его полноте живостью.
Курбатов и Солодухин при встречах так же ругались и поносили друг друга, как и по телефону. Но, глядя на них, Лиза увидела то, что не могла уловить слухом: Курбатов и Солодухин любили друг друга и были необходимы друг другу, как воздух. Ругаясь, они обменивались взглядами, полными весёлой симпатии. Шумная суматошливость Солодухина выгодно подчёркивала строгий, чёткий стиль работы Курбатова, и Курбатову это нравилось. Язвительность Курбатова подхлёстывала гордость Солодухина, и без этого Солодухину было бы труднее и скучнее. К тому же, они в итоге много и дружно работали, выполняя общее дело.