Шрифт:
Так ли это?..
Ещё недавно Мария находила утешение в полном отказе от личной жизни. Но тогда ей казалось, что личная жизнь оборвалась у всех, что таков закон войны. Теперь она видела, что даже под огнём каждый человек живёт всем, что ему дорого и близко. Вот и мама, как ей ни трудно приспособиться к военной обстановке, мечтает провести седьмого ноября детский праздник в своём Доме малюток, вечерами клеит цветные фонарики и вырезывает флажки, которыми украсят убежище! И на-днях она пришла домой счастливая: «Стасик улыбнулся! Я взяла бубен и стала танцевать с бубном, он смотрел и вдруг улыбнулся и потянулся к бубну!»
А Мироша? Она бьётся, чтобы прокормить всю семью, стоит в очередях, сушит на зиму коренья, бережёт каждую крошку хлеба, каждую крупинку, каждую щепку. Но вот ей полюбился маленький мальчик Андрюша, и с ним жизнь кажется ей полнее и радостнее, чем до войны, когда жила с племянницами, «смотревшими не в дом, а из дому». И если Мироша с Анной Константиновной сходятся вместе, для обеих нет ничего важнее того, к кому побежит, кому улыбнется Андрюша…
В конце концов и забота Тимошкиной о тапочках, без которых её дочери будет неуютно в казарме ПВО, — это тоже продолжение жизни. В большом и малом старается человек жить так, как жил всегда, сохранить всё, что ему дорого и нужно. Не все строят баррикады и бойницы, не все делают снаряды и танки, не все стреляют во врага и обороняют город на пожарных постах. Но все сопротивляются смерти, разрушению и рабской покорности, ничего не уступая врагу…
«А я сама? — сказала себе Мария, удивляясь, что не понимала этого раньше. — Я ни от чего не отрешилась, даже от своего прошлого. Я ни на один день не забывала ни о чём, и я не удивилась, а позавидовала — да, да, позавидовала зоиной любви… И когда я вхожу к Каменскому, уже не к Мите, а к Каменскому, я чувствую себя любимой, и мне становится хорошо, и жутко. Он любит меня. В этом нельзя ошибиться это передаётся без слов. Нужно мне это? Нет. Но и отказаться от его любви, от встреч с ним я тоже не хочу… Они думают, что они нас задушили, прижали к земле, повергли в ужас своими бомбами? Так вот нет же! Не откажусь ни от чего, буду жить так, как будто их нет, не отдам ничего, что составляет жизнь!»
Она встала и снова пошла наверх.
Зоя стояла одна на третьем этаже, рассеянная улыбка блуждала по её лицу вместе с отблесками дальнего пожара.
— Затихает, — сказала Мария, выглядывая в окно.
Зоя поглядела на дальний пожар, видимо, сейчас впервые осознав, откуда доходит к ней мерцающий розовый свет, зябко поёжилась и сказала:
— Как это всё… противоестественно.
Мария спросила:
— Переживём мы… как вы думаете?
— Не знаю, — ответила Зоя. И после раздумья добавила: — Мы как Ленинград? Обязательно! А мы в частности… знаете, я почему-то думаю, и мы переживём.
На крыше дежурные сидели парами и устало переговаривались. Было холодно и почти тихо. Отбоя ещё не давали, но самолётов над городом не было. Дальний пожар замирал, расстилая над крышами вялый дым.
— Кажется, на сегодня отвоевались, — крикнула Мария дежурным.
— Похоже.
Ветра не было, но холод осенней ночи пронизывал насквозь. «Надо достать валенки и ватники для дежурных, — подумала Мария, — иначе не выдержать». Уходить вниз не хотелось, так широк был отсюда обзор затихающего боя, и так вольно здесь дышалось. Присев на покатую кровлю слухового окна, Мария некоторое время обдумывала, куда она завтра пойдёт добывать валенки и ватники. Она знала, что сперва ей откажут, но верила, что в конце концов добьётся своего.
Вчера Каменский сказал: «Никто, кроме нас, не мог стать руководителями войны против фашизма. Только наше государство заинтересовано в полном разгроме фашизма, и только оно будет последовательно драться и добивать его. В буржуазных государствах всегда найдутся любители полумер и сделок».
Вчера Мария просто согласилась с ним. Сейчас она подумала, что так или иначе это понимает, чувствует каждая из женщин вот на этих бесконечных опалённых крышах. Наверное, нет в мире людей, истомлённых неравной борьбой так, как они… и всё-таки именно они будут бороться до конца, не согласятся ни на какие сделки с врагом… Потом она подумала о себе. Раньше ей никогда не приходило в голову, что у неё окажется столько силы, что она возьмёт на себя частицу государственного дела, государственной ответственности. Но вот пришлось, и она организует, хлопочет, приказывает, увлекает людей, как заправский администратор? Как это вышло? Или сама советская жизнь готовит к тому, чтобы в трудный час почувствовать себя ответчиком за всё и за всех?.. А Трубников? Как же так?..
Назойливое воспоминание было нестерпимо. Но всё вызывало его, всё требовало решения, выяснения, ответа.
Совсем рядом оглушительно хлопнул выстрел. И сразу кругом поднялась торопливая стрельба. Как всегда в первую минуту новой опасности, сердце Марии будто оборвалось… Припав к холодной кровле, она овладела собою и постаралась разобраться, что происходит. Были видны яркие выхлопы огня, взлетавшие над крышами. Очень высоко в небе загорались и гасли звёздочки разрывов. Иногда трассирующий снаряд плыл вверх, вспарывая темноту сверкающей иглой, и его движение в высоту казалось медленным. Разрывы были беспорядочны, зенитчикам не удавалось нащупать путь вражеского самолёта, хотя его тонкое прерывистое гудение было слышно. Потом она услыхала хорошо знакомое дребезжание несущейся вниз бомбы, закрыла глаза и вдавилась в крышу. «Вот и всё», — пронеслось в голове, и вместе с этой мыслью мгновенно и как бы всё вместе встало в памяти — летний вечер на даче, Андрюшка, прыгающий в кроватке, синяя калька незаконченного чертежа, сдержанный голос Каменского: «Вы всё-таки… берегите себя» — и ещё многое, что было для нее жизнью. Крыша вздрогнула и закачалась под её скорченным телом, грохот тяжёлого взрыва ударил в уши. «Мимо!» — поняла Мария, приподнимаясь.
— Мимо! — крикнула она, чтобы подбодрить дежурных.
— В дом номер семь, — ответили ей.
Закинув лицо к небу, где ещё расходились дымки разрывов, Мария глубоко вдохнула холодный воздух, физически ощущая, что вот это и есть жизнь и нет ничего важнее и значительнее этой простой жизни. Дышать, смотреть, чувствовать, двигаться… С проникновенной ясностью увидев, как бы со стороны, свою собственную простую жизнь, она сказала себе: только это и важно. Когда-то я обманулась — ну, и бог с ним. Теперь обман раскрылся, и очень хорошо, что он раскрылся! Если я стою счастья, я его завоюю сама, всё измеряя единственной точной мерой… А Трубникова больше нет для меня ни в настоящем, ни в прошлом, потому что теперь я знаю — он был мелким, себялюбивым, избалованным и легковесным человеком, и любовь его была мелкой, эгоистичной, ненастоящей.