Шрифт:
Вода стекала по шее и щекотала кожу. Ольга открыла глаза и увидела прямо над собою лицо Гудимова с тревожным и страдальческим выражением, какого она никогда не видела у него.
— Оленька! — воскликнул он и взял её руку.
Она силилась вспомнить, когда же они дошли до своих, что же случилось с нею и почему на голове у неё мокрое полотенце. Но вспоминалось только скольжение лыж по белой равнине, бесконечное скольжение лыж, короткие окрики Антонова: «Иди! Не отставай!» и новогодние, ярко вспыхнувшие, странно близкие звёзды.
— С новым годом! — проговорила она, улыбаясь Гудимову.
Улыбаться было трудно, губа распухла и болела.
— Новый год уже прошёл, Оленька, — сказал Гудимов, осторожно гладя её руку.
— Прошёл?
— Ты спишь вторые сутки. Мы уж испугались.
— Но я дошла? Я ничего не помню.
— Ты упала на болоте и чуть не провалилась. Антонов во-время оглянулся. Он нёс тебя на спине двенадцать часов.
— Антонов?..
Кто-то подошёл и заговорил с Гудимовым. Гудимов выпустил руку Ольги и сказал: «Вот, приходит в себя бедняга…» «Пусть поспит, это ей полезно», — ответил незнакомый голос. Ольга хотела сказать, что уже выспалась, но глаза сами закрылись, и она заснула с ощущением небывалого, чудесного счастья, баюкающего её, как в детстве.
6
Дежурства бойцов группы самозащиты прекратились без приказа, и Марии не казалось это ни самоуправством, ни нарушением дисциплины. Она сама не могла подниматься на верхние этажи для проверки постов, значит, и другие не могли. Она сама не смогла бы выстоять несколько часов на морозе, даже закутавшись в тулуп, — как же требовать этого от других?
Вода в пожарных бочках замёрзла, ящики с песком замело снегом. Может быть, и следовало поддерживать боевую готовность на случай воздушного налёта, но на всё сил не хватало. Были дела неизмеримо важнее и неотложнее. Надо было сберечь людей, их души, их жизнь, их гордость.
Когда-то Мария испугалась назначения начальником штаба объекта. Кем она была теперь? Никакого штаба уже не было. Да и строительной конторы не было. Сизов со всеми работоспособными людьми очищал от снега железнодорожные пути из Ленинграда к Ладожскому озеру. Мария ведала полузамёрзшим домом, где с каждым днём жило всё больше рабочих семей, привлечённых сюда столовой и тёплыми трубами парового отопления. Среди всех этих людей Мария была начальником, человеком, которому жаловались, от которого требовали, просили, которому доверяли. Она вела судорожную борьбу за отопление, не хуже кочегара знала нормы расхода топлива и придирчиво растягивала остатки угля, чтобы хватило его хотя бы на январь, и ссорилась с Ерофеевым, когда он говорил ей: «И чего на месяц вперёд загадывать? Сама-то ты месяц протянешь?»
В столовую было страшно заходить. Голодные люди вызывали у Марии жалость и раздражение. Она была так же голодна, как они, и редко позволяла себе съесть свою жалкую похлёбку, приходилось делить её с Андрюшей и мамой. В столовой Марию осаждали жалобами на обвес или невыполнимыми просьбами накормить по талонам следующей декады. Она не имела права разрешить это. Да и что будут делать эти люди через несколько дней, когда у них не останется ни одного талона? Ей удалось уличить сестру-хозяйку в обвешивании столующихся. Она выгнала её из столовой, два дня хозяйничала сама, а потом упросила Сизова отдать в столовую Григорьеву. Старуха поворчала, нацепила на свою всё ещё мощную фигуру белый халат и принялась «налаживать всё с самого начала». Григорьева не могла кормить людей сытно, но стала кормить заботливее, и даже порции немного увеличились. Иногда, в нарушение всех правил, она отпускала какому-нибудь особенно изнурённому человеку тарелку похлёбки без всяких талонов, и Мария не осуждала её, потому что тарелка похлёбки могла спасти человека, а у Григорьевой был зоркий глаз и честная душа.
Сизов возложил на Марию ещё одну тяжёлую обязанность — следить, чтобы рабочие выходили на работу. Мария с утра обходила общежитие. Если она видела рабочего, лежащего на койке, или вяло поникшего возле трубы парового отопления, она присаживалась к нему, стыдила, уговаривала, иногда приказывала, хотя особых прав на то и не имела. Почти всегда ей удавалось уговорить человека, потому что ослабели все, а работать было нужно — очищая пути, рабочие видели составы с хлебом, с горючим, с боевыми грузами, прибывающими с «большой земли».
Хотя работа отнимала очень много сил, она бодрила, наполняла существование смыслом. Домашним хозяйкам, старикам, больным нечем было отвлечься от голода и от горестных размышлений. Мария старалась всех пристроить к какому-нибудь делу, заставляла женщин убирать, мыть, наводить порядок. Они ругали её в глаза и за глаза, но Мария видела, что в глубине души они одобряют её требовательность.
Почти все бани в городе закрылись. Люди ходили грязными, вшивели.
В столовой был большой бак, нагревавшийся от плиты. Мария отделила в кухне угол и поставила там корыто. Вместе с Григорьевой она в несколько вечеров выкупала в нём всех детей, а потом понемногу стала пускать взрослых. Когда чисто вымытый, благодушно улыбающийся истощённым лицом человек выходил из ванного закута и тут же присаживался у плиты, чтобы до конца насладиться теплом, Марии хотелось плакать. Но она сурово торопила:
— Иди, иди. Помылся — и скажи спасибо.
А морозы всё крепчали. Тридцать, тридцать пять, сорок градусов показывал градусник, было жутко смотреть на коротенький столбик ртути, как бы сжавшейся в предчувствии большой беды.
Однажды вечером, зайдя в общежитие, Мария увидела на потолке быстро расползающееся тёмное пятно. Прислушалась и уловила приглушённое бульканье воды.
С быстротой, с какой уже никто не двигался в эти дни, она побежала наверх. Вода била из лопнувшей трубы парового отопления. Мария дотронулась рукою до ледяной трубы: