Шрифт:
Лео был поражен реакцией жены, которая терпеливо повторяла: «Мне это не нравится. Ты же пообещал! Ты пообещал больше не капризничать. Мы заключили договор, который ты сейчас нарушаешь. Я сейчас дам тебе еще один шоколадный батончик, более того — я тебе их дам сколько ты пожелаешь, можешь съесть их все, наешься ими хоть до тошноты, но знай: ты перестал быть честным человеком».
«Ты перестал быть честным человеком!» Сказать такое трехлетнему ребенку, который попросил еще один шоколадный батончик? Это показалось Лео настолько гротескным, что он решил вмешаться: «Дорогая, а это не слишком?»
«Оставь, Лео. Не вмешивайся. Мы заключили договор, а он его сейчас нарушает».
«Да, я знаю, успокойся. Это твой сын, ему всего три года. Он даже не знает, что такое договор. В его возрасте слово „честность“ не имеет никакого смысла. Он действует инстинктивно. Он даже не понял, что пообещал что-то. А если даже понял, то не считает свое обещание препятствием. Не давай ему полдник, если считаешь, что испортишь ему аппетит, но ради бога, не призывай на его голову свои библейские проклятия».
Вот у какой женщины он должен просить денег! Вот у какой женщины он должен просить прощения! Женщины, не способной понять трехлетнего ребенка, который не сдержал свое слово? Проклятье! Рахиль — милая, самая заботливая и услужливая женщина на свете, самая преданная жена. Но если ты допустил ошибку, тебе конец. Если ты не вписываешься в ее представления о морали (которая всего-навсего не что иное, как мелкое ханжество, характерное для дам ее круга, но затрагивающее самые высокие сферы человеческих достоинств: верность, святость данного слова и так далее), увы, если ты не вписываешься в ее представления о морали, выхода нет. Пощады не жди.
Заехав в ворота и припарковав машину в аллее своей виллы, Лео не выходит еще некоторое время, наслаждаясь прохладой кондиционера и мучая себя мыслями о предстоящем разговоре. Затем он входит в дом. Услышав на кухне шум посудомоечной машины, он направляется туда и видит ее там. Она помогает Тельме. Тельма замечает его и вздрагивает, а затем мямлит: «Добрый день, профессор». От Рахили ни слова. Она не оборачивается и даже не вздрагивает. Тогда Лео, стараясь придать своему голосу немного властности и хоть капельку значительности, говорит: «Мне нужно семьдесят миллионов к завтрашнему дню. Для адвоката». Но она никак не реагирует. «Ты слышала, что я сказал?» Конечно, она слышала. И потому что слышала — не ответила.
Так, после ужасной ночи, проведенной в полуподвале напротив двери, которая выходит на лестницу, ведущую к его супружеской спальне рядом с комнатой ребят; после ночи, когда он подумывал о самоубийстве, убийстве, бегстве и еще бог знает о чем; после ночи, когда он только и думал о том, как найти лучший способ вернуть свое место в этом доме, который, по сути, ему и принадлежит, как сделать это, если он не смеет даже повернуть ручку двери, отделяющей его от честной части его жилища; после такой вот ночи, ближе к полудню, он просыпается одетый на раскладном диване. Рядом он обнаруживает чемоданчик, полный банкнот. Он хорошенько пересчитывает их, удостоверяясь, что сумма соответствует той, которая ему нужна. Он еще может спастись.
Постепенно внушительное состояние Понтекорво стало таять под натиском огромных судебных расходов и отсутствия заработка. С интервалом в семь дней Лео оставлял на столе записку о необходимой ему сумме, а на следующий день все на том же столе его неизменно ожидал все тот же чемоданчик с деньгами.
Если в отношении пунктуальной оплаты гонорара и прочих поручений, поступавших от его адвоката-ментора, Лео был скрупулезен, того же нельзя было сказать о запрете читать газеты. И это было действительно странно. Потому что до настоящего момента Лео даже не мог смотреть на них, а значит, избегать их сейчас было бы для него естественным. До этого он интуитивно догадывался, что не знать о происходящем было единственным способом сохранить рассудок. Но не теперь, когда этот естественный механизм самосохранения был регламентирован и установлен властным и четким запретом Эрреры. Вот теперь Лео, подобно новому Адаму, не знал, как устоять перед дьявольским искушением запретного яблока национальной прессы.
Каждое утро после очередной бессонной ночи, при первых проблесках зари он вылезал из своей норы и проскальзывал в гараж, стараясь не потревожить царство своих родных, вход в которое для него был заказан, добирался до газетного киоска (расположенного дальше от того места, куда он ходил обычно, в нескольких километрах на восток от комплекса) и покупал стопку разных газет. Затем он возвращался домой и со смешанным чувством интереса и страдания погружался в эти бумажные клоаки. И хотя его случаю стали уделать меньше внимания, хотя его история скромно переместилась на последние страницы газет, и даже уже не общенациональных, а местных, тем не менее всегда встречалась какая-нибудь статейка по теме.
Лео взял в привычку читать все с большим вниманием, не пропуская ни строчки. Кропотливо, как когда-то он просматривал анализы и истории болезни своих пациентов и писал свои ученые заметки, Лео теперь подчеркивал все неточности журналистов. Кто-то из них назвал его сорокапятилетним римским онкологом. Кто-то кардиологом. Кто-то бесстрашным миланским онкологам. От статьи к статье менялся и возраст Камиллы. Этой мелкой негодяйке могло быть от девяти до четырнадцати лет.
Откапывать эти огрехи, которые вначале повергали его в отчаяние из-за их несправедливости и непристойности, постепенно стало почти развлечением, вроде разгадывания загадок или решения кроссвордов. Он подчеркивал их, вырезал и складывал вырезки в коробочку, чтобы потом с чувством удовлетворения показать Эррере. Он как одержимый занимался исследованием плохо информированной и жестокой прессы, которая не переставала мусолить его историю. Ему казалось, что так он сможет помочь адвокату, который сидел в своем кабинете и занимался его делом, используя иные, более конструктивные механизмы.