Шрифт:
– Кто там?
– Это я, тетя Лина. Простите. Вот побеспокоил…
– Нельзя, нет нас дома.
Открыла, однако.
Он быстро взглянул во глубину комнаты, увидел, что девочка лежит на диване, плотно завернувшись в простыню. Рядом с диваном стояла на коленях Лариса Генриховна и все пыталась дотронуться до девочки, погладить ее, но девочка дергалась, отодвигалась.
– Что? Плачет? – спросил осторожно Аксаков у бабушки Лины Борисовны.
– Ой, Ваня! – словно она только что узнала его, воскликнула Лина Борисовна. – Так ты же ведь доктор! Ты знаешь, что тут у нас было? – она затравленно оглянулась на диван и понизила голос: – Вбежала. Как дикая кошка. И в ванную сразу. Мы тут же за ней: «Веруся! Веруся!» Она ни гу-гу. Тогда я кричу: «Мы дверь поломаем!» А Лара рыдает. Она, Ваня, только и может рыдать. Потом слышим звон. Там ведь много стеклянного. Для мыла подставочки… Ваза с цветочками. Красивый вообще интерьер… – Глаза у Лины Борисовны приняли безумное выражение. – И вдруг дверь открылась. Мы смотрим: стоит. Вся белая, Ваня. Белее салфетки. И спрятала руки за спину. Вот так. – Лина Борисовна выгнулась и показала, как именно прятала руки Вера Переслени. – И что-то закапало. На пол. Кап-кап. И смотрим мы: кровь! Перерезала вены!
Иван Ипполитович схватил Лину Борисовну за плечи и затряс:
– Чего же вы ждете?
Она вывернулась, сухонькое лицо ее приняло пепельный оттенок.
– А ты чего хочешь? Чтоб «Скорую» вызвать? В психушку везти? Да хватит! Уж были у нас и психушки, и «Скорые», и всякие были! Наследство-то, Ваня, уж очень удачное! Отец-то у нас дерь-мо-тург!
– Но это опасно…
– Опасно?! – со страстью воскликнула Лина Борисовна. – А я разве не говорила? Я разве… – И тут она расплакалась, прижалась к плечу профессора Аксакова. – Теперь что нам делать? Лечить ее, Ваня? Таблетки? Уколы?
«…А вы все: «Укольчик! Таблетку! Укольчик!» – вспомнил Иван Ипполитович, и Валерия Петровна Курочкина в выцветшем темно-синем платьице и розовом, в красных крапинках переднике, как живая, появилась перед ним, тряся жиденькими косицами: «Любовь, Ванька, жуткое дело! Ох, жуткое!»
В самолете он пытался задремать, но сон не шел к нему. Белые облака, сквозь которые скользило отяжеленное беспомощными людьми железное существо, вернее, и не существо, а машина – плод рук и смекалки существ настоящих, живых и с душой, машина, по боку которой синело SWISS AIR, была так мала и ничтожна, что небо, его белизна, туман бирюзовый и нежные контуры тех, кто с земли нам кажется личиками, парусами, – белые облака эти успокаивали профессора Аксакова тем, что не знали и не подозревали о его стыде.
Профессору Аксакову было стыдно за себя. Ему было стыдно того, что он, сорокалетний и, как думали все, умный, образованный человек, к мнению которого прислушивались другие, тоже умные и образованные люди, провел столько драгоценного времени, отпущенного ему Богом, занимаясь чепухой, и ни разу не усомнился в важности и необходимости своих занятий. Новое для него чувство любви, – не плотской, не алчущей, даже не ждущей, – было настолько сильным, что, соприкасаясь со стыдом, который присутствовал тут же, – это чувство любви последовательно разрушало внутри Ивана Ипполитовича того человека, каким он был прежде. Любовь, переполняющая окутанного облаками ученого, была, как всегда, направлена к Ларе Поспеловой. Но прежде, влюбленный, униженный, злой, он ждал, ждал и ждал, все двадцать два года он ждал, что она опомнится и бросит своего драматурга, а еще лучше, если драматург сам прыгнет с балкона девятого этажа, и это ожидание, твердое, рассчетливое до маниакальности, привело Ивана Ипполитовича к тому, что внутри его поселился самый настоящий преступник, который в конце концов начал так сильно желать смерти Марку Переслени, что обратился к услугам дьявола, дочерью которого являлась жительница подмосковного поселка Дырявино Валерия Петровна Курочкина.
Глава II
Читатели милые, захваченные моим рассказом и разделяющие то вдохновение, которое я сейчас переживаю! Не приходило ли вам в голову, что очень тонкая черта, к тому же прерывистая, неуверенная, проведена между дурными мыслями человека и его же дурными поступками? А вы вот вглядитесь. Желая кому бы то ни было смерти, несчастья, болезни, потери имущества, вы ведь убиваете, вы ведь воруете, хотя и находитесь, может быть, даже в другом государстве. Воскликнешь, бывает, в сердцах: «Чтоб ты сдохла!» какой-нибудь серой, больной старушонке, какая толкнула вас в тесном трамвае, а кто ее знает: жива ли бедняжка на следующий день? При чем здесь, в берете, хромой Мефистофель, при чем здесь все эти германские штучки? Не нужно быть Фаустом, чтобы однажды продать свою душу и не спохватиться, и не побежать вслед за ней, уносимой в когтях окровавленных, жадных когтях, – да, не побежать, спотыкаясь и плача: «Верните! Верните!»
А поздно, голубчик. Зачем не молился, когда подступали к тебе эти мысли? Ведь это же он искушал тебя, он. Простой русский бес, весьма мелкий к тому же, в засаленной кепочке, а не в берете, в протертых перчатках и клетчатом шарфе.
Именно так все и произошло с профессором Аксаковым. И если бы Валерия Петровна Курочкина не удивила его своим отказом, а сразу взялась помогать, да с охотой, с которой бралась за свои безобразия, то ангел, хранитель души его грешной, не стал бы бороться с ведьмачкой в то утро, когда просвещенный Иван Ипполитович отправился с целью убийства в деревню.
Постойте! О чем это я? Он сейчас летит в облаках, высоко-высоко, его ждет симпозиум, жгучие люди, готовые кто на костер, кто на плаху за правое дело бессильной науки, а он отвернулся и смотрит в окошко, и даже сосед его, крепкий старик, не видит лица его и выраженья его словно изголодавшихся глаз.
Профессора Аксакова жег стыд. И так сильно жег, что, усаживаясь в кресло и привычно улыбаясь окружающим, особенно стюардессе с голубоватыми, как у Мальвины, волосами, он поймал себя на мысли, что хорошо было бы грохнуться всему этому самолету, тогда бы и кончились разом все муки. Однако он тут же ужаснулся тому, что сверкнуло в голове, и, сжавшись внутри, как пружина, прикрыл ноги пледом, поскольку какой-то сквозняк шел из пола. Перед глазами Ивана Ипполитовича постоянно возникало одно и то же: он отстраняет Лину Борисовну, подходит к дивану, на котором, отвернувшись лицом к стене, лежит плотно завернувшаяся в простыню девочка, и только маленькие грязные ноги ее с красными ноготками упираются в валик, а рядом, на полу, сидит Лариса, которая поднимает лицо, и профессор Аксаков видит, что это и не ее лицо, а чье-то похожее, старше намного, – лет, может, на двадцать, – и боль в этом милом лице, боль такая, что он тут же сел с нею рядом на пыльный, в зеленых разводах и птицах, ковер.
– Ваня, – сказала Лара Поспелова. – Ванечка.
Соленый ком набух в горле профессора и надавил на нёбо.
– Смотри, – прошептала она. – Что наделала…
Она высвободила из простыни худую руку Веры, которая даже не пошевелилась. Профессор Аксаков увидел несколько свежих порезов на запястье.
– Кровь шла, – сказала Лариса. – Мы остановили.
Иван Ипполитович зашмыгал носом.
– Дай я погляжу, – он всмотрелся в неглубокие затянувшиеся ранки, – она только кожу порезала. Это пустяк.