Вход/Регистрация
Стихотворения и поэмы. Дневник
вернуться

Ахмадулина Белла Ахатовна

Шрифт:

Сад-всадник

За этот ад,

за этот бред

пошли мне сад

на старость лет.

Марина Цветаева
Сад-всадник летит по отвесному склону. Какое сверканье и буря какая! В плаще его черном лицо мое скрою, к защите его старшинства приникая. Я помню, я знаю, что дело нечисто. Вовек не бывало столь позднего часа, в котором сквозь бурю он скачет и мчится, в котором сквозь бурю один уже мчался. Но что происходит? Кто мчится, кто скачет? Где конь отыскался для всадника сада? И нет никого, но приходится с каждым о том толковать, чего знать им не надо. Сад-всадник свои покидает угодья, и гриву коня в него ветер бросает. Одною рукою он держит поводья, другою мой страх на груди упасает. О сад-охранитель! Невиданно львиный чей хвост так разгневан? Чья блещет корона? – Не бойся! То – длинный туман над равниной, то – желтый заглавный огонь Ориона. Но слышу я голос насмешки всевластной: – Презренный младенец за пазухой отчей! Короткая гибель под царскою лаской — навечнее пагубы денной и нощной. О всадник родитель, дай тьмы и теплыни! Вернемся в отчизну обрыва-отшиба! С хвостом и в короне смеется: – Толпы ли, твои ли то речи, избранник-ошибка? Другим не бывает столь позднего часа. Он впору тебе. Уж не будет так поздно. Гнушаюсь тобою! Со мной не прощайся! Сад-всадник мне шепчет: – Не слушай, не бойся. Живую меня он приносит в обитель на тихой вершине отвесного склона. О сад мой, заботливый мой погубитель! Зачем от Царя мы бежали Лесного? Сад делает вид, что он – сад, а не всадник, что слово Лесного Царя отвратимо. И нет никого, но склоняюсь пред всяким: всё было дано, а судьбы не хватило. Сад дважды играет с обрывом родимым: с откоса в Оку, как пристало изгою, летит он ныряльщиком необратимым и увальнем вымокшим тащится в гору. Мы оба притворщики. Полночью черной, в завременье позднем, сад-всадник несется. Ребенок, Лесному Царю обреченный, да не убоится, да не упасется. Февраль – март 1982 Таруса

Смерть совы

Кривая Нинка: нет зубов, нет глаза. При этом – зла. При этом… Боже мой, кем и за что наведена проказа на этот лик, на этот край глухой? С получки загуляют Нинка с братом — подробности я удержу в уме. Брат Нинку бьет. Он не рожден горбатым: отец был строг, век вековал в тюрьме. Теперь он, слышно, старичок степенный — да не пускают дети на порог. И то сказать: наш километр – сто первый. Злодеи мы. Нас не жалеет Бог. Вот не с получки было. В сени к Нинке сова внеслась. – Ты не коси, а вдарь! Ведром ее! Ей – смерть, а нам – поминки. На чучело художник купит тварь. И он купил. Я относила книгу художнику и у его дверей посторонилась, пропуская Нинку, и, как всегда, потупилась при ней. Не потому, что уродились розно, — наоборот, у нас судьба одна. Мне в жалостных чертах ее уродства видна моя погибель и вина. Вошла. Безумье вспомнило: когда-то мне этих глаз являлась нагота. В два нежных, в два безвыходных агата смерть Божества смотрела – но куда? Умеет так, без направленья взгляда, звезда смотреть, иль то, что ей сродни то, старшее, чему уже не надо гадать: в чём смысл? – отверстых тайн среди. Какой ценою ни искупим – вряд ли простит нас Тот, кто нарядил сову в дрожь карих радуг, в позолоту ряби, в беспомощную белизну свою. Очнулась я. Чтобы столиц приветы достигли нас, транзистор поднял крик. Зловещих лиц пригожие портреты повсюду улыбались вкось и вкривь. Успела я сказать пред расставаньем художнику: – Прощайте, милый мэтр. Но как вы здесь? Вам, с вашим рисованьем, — поблажка наш сто первый километр. Взамен зари – незнаемого цвета знак розовый помедлил и погас, словно вопрос, который ждал ответа, но не дождался и покинул нас. Жива ль звезда, я думала, что длится передо мною и вокруг меня? Или она, как доблестная птица, умеет быть прекрасна и мертва? Смерть: сени, двух уродов перебранка — но невредимы и горды черты. Брезгливости посмертная осанка — последний труд и подвиг красоты. В ночи трудился сотворитель чучел. К нему с усмешкой придвигался ад. Вопль возносился: то крушил и мучил сестру кривую синегорбый брат. То мыслью занимаюсь я, то ленью. Не время ль съехать в прежний неуют? Всё медлю я. Всё этот край жалею. Всё кажется, что здесь меня убьют. Февраль – март 1982 Таруса

Гребенников здесь жил…

Евгению Попову

Гребенников здесь жил. Он был богач и плут, и километр ему не повредил сто первый. Два дома он имел, а пил, как люди пьют, хоть людям говорил, что оснащен «торпедой». Конечно, это он бахвалился, пугал. В беспамятстве он был холодным, дальновидным. Лафитник старый свой он называл: бокал — и свой же самогон именовал лафитом. Два дома, говорю, два сада он имел, два пчельника больших, два сильных огорода и всё – после тюрьмы. Болтают, что расстрел сперва ему светил, а отсидел три года. Он жил всегда один. Сберкнижки – тоже две. А главное – скопил характер знаменитый. Спал дома, а с утра ходил к одной вдове. И враждовал всю жизнь с сестрою Зинаидой. Месткомом звал ее и членом ДОСААФ. Она жила вдали, в юдоли оскуденья. Всё б ничего, но он, своих годков достав, боялся, что сестре пойдут его владенья. Пивная есть у нас. Ее зовут: метро, понятно, не за шик, за то – что подземелье. Гребенников туда захаживал. – «Ты кто?» — спросил он мужика, терпящего похмелье. Тот вспомнил: «Я – Петров». – «Ну, – говорит, – Петров, хоть в майке ты пришел, в рубашке ты родился. Ты тракторист?» – «А то!» – «Двудесять тракторов тебе преподношу». Петров не рассердился. «Ты лучше мне поставь». – «Придется потерпеть. Помру – тогда твои всемирные бокалы. Уж ты, брат, погудишь – в грядущем. А теперь подробно изложи твои инициалы». Петров иль не Петров – не в этом смысл и риск. Гребенников – в райцентр. Там выпил перед щами. «Где, – говорит, – юрист?» – «Вот, – говорят, – юрист». — «Юрист, могу ли я составить завещанье?» — «Извольте, если вы – в отчетливом уме. Нам нужен документ». – Гребенников всё понял. За паспортом пошел. Наведался к вдове. В одном из двух домов он быстротечно помер. И в двух его садах, и в двух его домах, в сберкнижках двух его – мы видим Зинаиду. Ведь даже в двух больших отчетливых умах такую не вместить ошибку и обиду. Гребенников с тех пор является на холм и смотрит на сады, где царствует сестрёнка. Уходит он всегда пред третьим петухом. Из смерти отпуск есть, не то, что из острога. Так люди говорят. Что было делать мне? Пошла я в те места. Туманностью особой Гребенников мерцал и брезжил на холме. Не скажешь, что он был столь видною персоной. «Зачем пришла?» – «Я к Вам имею интерес». — «Пошла бы ты отсель домой, литература. Вы обещали нам, что справедливость – есть? Тогда зачем вам – всё, а нам – прокуратура? Приехал к нам один писать про край отцов. Все дети их ему хоромы возводили. Я каторгой учён. Я видел подлецов. Но их в сырой земле ничем не наградили. Я слышал, как он врёт про лондонский туман. Потом привез комбайн. Ребятам, при начальстве, заметил: эта вещь вам всем не по умам. Но он опять соврал: распалась вещь на части». — «Гребенников, но я здесь вовсе ни при чём». — «Я знаю. Это ты гноила летом угол меж двух моих домов. Хотел я кирпичом собачку постращать, да после передумал». — Я летом здесь жила, но он уже был мёртв. «Вот то-то и оно, вот в том-то и досада, — ответил телепат. – Зачем брала ты мёд у Зинки, у врага, у члена ДОСААФа? Слышь, искупи вину. Там у меня в мешках хранится порошок. Он припасен для Зинки. Ты к ней на чай ходи и сыпь ей в чай мышьяк. Побольше дозу дай, а начинай – с дозинки». — «Гребенников, Вы что? Ведь Вы и так в аду?» — «Ну, и какая мне опасна перемена? Пойми, не деньги я всю жизнь имел в виду. Идея мне важна. Всё остальное – бренно». Он всё еще искал занятий и грехов. Наверно, скучно там, особенно сначала. Разрозненной в ночи ораве петухов единственным своим Пачёво отвечало. Хоть исподволь, спроста наш тихий край живет, событья есть у нас, привыкли мы к утратам. Сейчас волнует нас движенье полых вод, и тракторист Петров в них устремил свой трактор. Он агрегат любил за то, что – жгуче-синь. Раз он меня катал. Спаслись мы Высшей силой. Петров был неимущ. Мне жаль расстаться с ним. Пусть в Серпухов плывет его кораблик синий. Смерть пристально следит за нашей стороной. Закрыли вдруг «метро». Тоскует люд смиренный. То мыслит не как все, то держит за спиной придирчивый кастет наш километр сто первый. Читатель мой, прости. И где ты, милый друг? Что наших мест тебе печали и потехи? Но утешенье в том, что волен твой досуг. Ты детектив другой возьмешь в библиотеке. Февраль – март 1982 Таруса

Печали и шуточки: комната

В ту комнату, где прошлою зимой я приютила первый день весенний, где мой царевич, оборотень мой, цвёл Ванька-мокрый, мокрый и воспетый… Он и теперь стоит передо мной, мой конфидент и пристальный ревнивец. Опять полузимой-полувесной над ним слова моей любви роились. Ах, Ванька мой, ты – все мои сады. Пусть мне простит твой добродушный гений, что есть другой друг сердца и судьбы: совсем другой, совсем не из растений. Его любовь одна пеклась о том, чтоб мне дожить до правильного срока, чтоб из Худфонда позвонили в дом, где снова я добра и одинока. Фамилии причудливой моей Наталия Ивановна не знала. Решила: из начальственных детей, должно быть, кто-то – не того ли зама, он, помнится, башкир, как, бишь, его? И то сказать: так башковит, так въедлив. Ах, дока зам! Не знал он ничего и ведомством своим давно не ведал. Так я втеснилась в стены и ковёр, которые мне были не по чину. В коротком отступлении кривом воздам хвалу опальному башкиру. Меня и ныне всякий здесь зовет лишь Белочкой иль Белкой не случайно. Кто я? Зато здесь знаменит зверёк, созвучье с ним дороже величанья. …В ту комнату, о коей разговор я начала по вольному влеченью, со временем вселился ревизор, уже по праву и по назначенью. Его приезда цель – важна весьма: беспечный медик пропил изолятор. Но комната уже была умна, и ум ее смешался и заплакал. Зачем ей медицинские весы и мысль о них? Не жаль ей аспирина. Она привыкла, чтобы в честь звезды я растворила кофе иль сварила. Я думала: несчастный человек! Он пропадет: решился он на что же? Ведь в то окно, что двух других левей, привнесено мое лицо ночное. А главное, восходное, окно! Покуда в нём главенствует Юпитер, что будет с бедным, посягает кто всего, что бренно, исчислять убыток? Не говорю про алый абажур настольной лампы! По слепому полю тащусь к нему, бывало, и бешусь: так и следит, так и зовет в неволю. Любая вещь – задиристый сосед и сладит с постояльцем оробелым. Шкаф с домовым – и тот не домосед и рвется прочь со скрипом корабельным. Но ревизор наружу выходил не часто и держался суверенно. Ключ повернув, он пил всегда один, что остальные знали достоверно. Не ведаю, он помышлял о чём, подверженный влиянью роковому. Но срок истёк. И вот какой отчёт районному он подал прокурору: «Похищены: весы, медикаменты и крыша зданья, но стропила целы. Вблизи комет несущихся – как мелки комедьи нищей ценности и цены. Итог растраты: восемь тысяч. Впрочем, нулю он равен при надземном свете. Весь уцелевший инвентарь испорчен, но смысл его преувеличен в смете. Числа не помню и не знаю часа. Налью цветку любезному водицы. Еще в окно мой дятел не стучался и не смеялся я в ответ: войдите! Но Сириус уже в заочность канул. Я возлюбил его огня осанку. Кто без греха – пусть в грех бросает камень. А я – прощаюсь. Подаю в отставку». Той комнаты ковёр и небосвод жильцов склоняют к бреду и восторгу. В ней с той поры начальство не живет. Я заняла соседнюю светёлку. А ревизор на самом деле пил один. Хищенья скромному герою суд не простил задумчивых стропил, таинственно не подпиравших кровлю. В ту комнату я больше не хожу. Но комната ко мне в ночи крадется. По ветхому второму этажу гуляет дрожь, пол бедствует и гнется. Люблю я дома маленькую жизнь, через овраг бредущую с кошёлкой. Вот наш пейзаж: пейзаж и пейзажист и солнце бьет в его этюдник желтый. Здесь нет других прохожих – всяк готов хоть как-нибудь изобразить округу. Махну рукой: счастливых вам трудов! — и улыбнемся ласково друг другу. Мы – ровня, и меж нами распри нет. Спаслись бы эти бедные равнины, когда бы лишь художник и поэт судьбу их беззащитную хранили. Отъезд мой скорый мне внушает грусть. Страдает заколдованный царевич. Мой ненаглядный, я еще вернусь. Ты под опекой солнца уцелеешь. Последней ласки просят у пера большие дни и вещи-попрошайки. Наталия Ивановна, пора! Душа моя, сердечный друг, прощайте. Февраль – март 1982 Таруса

«Воздух августа: плавность услад и услуг…»

Воздух августа: плавность услад и услуг. Положенье души в убывающем лете схоже с каменным мальчиком, тем, что уснул грациозней, чем камни, и крепче, чем дети. Так ли спит, как сказала? Пойду и взгляну. Это близко. Но трудно колени и локти провести сквозь дрожащую в листьях луну, сквозь густые, как пруд, сквозь холодные флоксы. Имя слабо, но воля цветка такова, что навяжет мотив и нанижет подробность. Не забыть бы, куда я иду и когда, вперив нюх в самовластно взрослеющий образ. Сквозь растенья, сквозь хлёсткую чащу воды, принимая их в жабры, трудясь плавниками, продираюсь. Следы мои возле звезды на поверхности ночи взошли пузырьками. 1982 Таруса

Забытый мяч

Забыли мяч (он досаждал мне летом). Оранжевый забыли мяч в саду. Он сразу стал сообщником календул и без труда втесался в их среду. Но как сошлись, как стройно потянулись друг к другу. День свой учредил зенит в календулах. Возможно, потому лишь, что мяч в саду оранжевый забыт. Вот осени причина, вот зацепка, чтоб на костре учить от тьмы до тьмы ослушников, отступников от цвета, чей абсолют забыт в саду детьми. Но этот сад! Чей пересуд зеленым его назвал? Он – поджигатель дач. Все хороши. Но первенство – за клёном, уж он-то ждал: когда забудут мяч. Попался на нехитрую приманку весь огнь земной. И, судя по всему, он обыграет скромную ремарку о том, что мяч был позабыт в саду. Давно со мной забытый мяч играет в то, что одна хожу среди осин, смотрю на мяч и нахожу огарок календулы. А вот еще один. Минувший полдень был на диво ясен и упростил неисчислимый быт до созерцанья важных обстоятельств: снег пал на сад и мяч в саду забыт. 2 октября 1982

«Я лишь объём, где обитает что-то…»

Я лишь объём, где обитает что-то, чему малы земные имена. Сооруженье из костей и пота — его угодья, а не плоть моя. Его не знаю я: смысл-незнакомец, вселившийся в чужую конуру — хозяев выжить, прянуть в заоконность, не оглянуться, если я умру. О слово, о несказанное слово! Оно во мне качается смелей, чем я, в светопролитье небосклона, качаюсь дрожью листьев и ветвей. Каков окликнуть безымянность способ? Не выговорю и не говорю… Как слово звать – у словаря не спросишь, покуда сам не скажешь словарю. Мой притеснитель тайный и нетленный, ему в тисках известного – тесно. Я растекаюсь, становлюсь вселенной, мы с нею заодно, мы с ней – одно. Есть что-то. Слова нет. Но грозно кроткий исток его уже любовь исторг. Уж видно, как его грядущий контур вступается за братьев и сестёр. Как это всё темно, как бестолково. Кто брат кому и кто кому сестра? Всяк всякому. Когда приходит слово, оно не знает дальнего родства. Оно в уста целует бездыханность И вдох ответа – явен и велик. Лишь слово попирает бред и хаос и смертным о бессмертье говорит. 1982

Звук указующий

Звук указующий, десятый день я жду тебя на паршинской дороге. И снова жду под полною луной. Звук указующий, ты где-то здесь. Пади в отверстой раны плодородье. Зачем таишься и следишь за мной? Звук указующий, пусть велика моя вина, но велика и мука. И чей, как мой, тобою слух любим? Меня прощает полная луна. Но нет мне указующего звука. Нет звука мне. Зачем он прежде был? Ни с кем моей луной не поделюсь, да и она другого не полюбит. Жизнь замечает вдруг, что – пред-мертва. Звук указующий, я предаюсь игре с твоим отсутствием подлунным. Звук указующий, прости меня. 29–30 марта 1983 Таруса
  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 23
  • 24
  • 25
  • 26
  • 27
  • 28
  • 29
  • 30
  • 31
  • 32
  • 33
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: