Шрифт:
— Помочь? — спросил он Шуру, когда они встретились.
— Не надо, — она тряхнула головой. — Я сама.
Противник недолго удерживал отбитую позицию, и батальон вскоре восстановил положение.
— Наше счастье, что они тут держатся малыми силами, — сказал Алемасов, когда вернулись они с Кошунковым в кирпичный дом.
— Против моих больших, — усмехнулся комбат.
— Главные события северней нас происходят, — ответил майор, — туда и резервы идут, а нам своими силами надо обходиться. — Алемасов хотел сказать, что Кошункову завтра же подбросят людей из тылов, но не сказал: в тылах много ли наберешь? Что пришлют, тому пусть и радуется, а обнадеживать зря не стоит.
Пришла и села в углу Шура Тимонина. Были на ней аккуратные сапоги, темно-синяя юбка и форменный бешмет, туго перепоясанный офицерским ремнем.
— Раненых отправила? — опросил комбат.
— Отправила, — ответила Шура.
— С кем?
— Глушко повез.
— Я же сказал, тебе ехать. Глушко сам ранен.
— Он не сильно ранен, перевяжут и вернется. А я здесь нужней.
— Слыхали, она здесь нужней, — комбат усмехнулся. — Сколько раз я тебе говорил: приказ начальника — закон для подчиненного, — вздохнул и сокрушенно закончил: — Сколь бабу ни учи, как ни обмундировывай, а настоящего солдата из нее не сделаешь.
Говоря это, комбат глядел на Шуру, и глаза его улыбались. Весело и озорно глянул он на Алемасова и добавил:
— Поглядит на это дело товарищ майор и сделает вывод, что нет в батальоне Кошункова дисциплины.
Смотревшая в пол Шура вскинула глаза на Алемасова и мелькнул в них испуг: а и в самом деле не подумал бы товарищ майор чего худого про батальон Кошункова. Но майор ничего худого не думал, это читалось на его лице, и она успокоилась.
Надо было уходить из батальона, но Алемасов медлил: жаль ему было покидать этих молодых людей, они словно бы излучали в неуютный, безжалостный мир войны тепло, возле которого хотелось погреться душой. А уходить надо было, и майор распрощался с Кошунковым и Шурой.
За Одером пластуны отвоевали небольшой плацдарм. Форсировали реку на лодках и подручных средствах, Алемасов переправился уже по мосту, который навели саперы.
В батальон Кошункова майор попал вечером. Комбат сидел в подвале разрушенного дома, в сотне метров от окопов, которые занимали его казаки. Здесь же располагался командный пункт соседнего батальона, было тесно, дымно, чадно от самодельных светильников, от самокруток, от сушившихся портянок.
Кошунков сидел прямо на полу, голый до пояса, а Шура бинтовала ему плечо.
— Ранен? — спросил Алемасов.
— Если бы, — Кошунков поморщился. — Чирий под мышкой, сучье вымя называется. Хорошее название. И болит хуже раны.
— В санбат надо, — сказала Шура, — там вскроют, почистят.
— Вот, не хватало еще, чтобы комбат Кошунков с плацдарма явился в медсанбат с чирьем. «Здрасьте, я пришел, скликайте хирургов на операцию, дайте больному наркоз и поставьте клизму…» — он опять поморщился. — Черт знает, как больно.
Шура забинтовала плечо, комбат с ее помощью натянул рубаху, надел бешмет, черкеску.
— Ну, я пошел.
— Куда? — спросил Алемасов.
— В окопы. Наблюдатели донесли — немец что-то затевает.
— Было время, когда они по ночам отдыхали.
— Было, — согласился Кошунков, — научили мы их воевать круглые сутки… на свою голову.
— Научили, — усмехнулся Алемасов. — Не до сна им теперь: Волга-то во-он где, а Одер — вот он, за нашей спиной.
Они двинулись к выходу. Шура пошла вместе с ними.
— А ты осталась бы, — сказал ей Кошунков.
— Идем, идем, — ответила она, — я днем спала.
— Когда это ты успела?
— Успела.
— Вот сочиняет!
Они препирались, как школьники, и Алемасов про себя отметил эту ребячливость, которая сохранилась в них несмотря ни на что, жила где-то под спудом. «А ведь это хорошо, — думал он, шагая по травянистому склону к окопам, — значит, есть в них то чистое и светлое, что имеет человек в юности…».
Окопы занимала по-прежнему реденькая цепь пластунов: пополнение перед броском через Одер батальон получил незначительное, в бою за плацдарм оно растаяло. Алемасов заговорил с казаками, многих он знал по фамилии — ветераны, пришедшие на Одер с Кубани.
Возле ефрейтора Рябко майор задержался. Они закурили, присев в окопе и пряча цигарки в рукава.
— Жмет немец, — сказал Рябко, — в прошлую ночь соседей три раза атаковал, в эту, говорят, на нас пойдет.
Говорил ефрейтор спокойно, будто и не ему предстояло в эту ночь отбивать атаки противника. Это спокойствие, каким отличались пожилые казаки, всегда удивляло Алемасова. Сам он перед боем волновался, ощущал нервный подъем и тревогу одновременно. Научился скрывать волнение, прятать тревогу, но вот такого естественного спокойствия и даже некоторой отстраненности от предстоящего, какое было у того же ефрейтора Рябко, он не достиг.