Шрифт:
— Давайте-ка лучше споем.
Но так вот сразу остановиться Пашка не мог, потому, пока доставал Петренко свою гармонь, он успел пропеть:
Ох, Ваня маленькой-премаленькой реку переходил. А штаны длинные-предлинные и те не замочил.Но Петренко наиграл мотив известной всем песенки, и солдаты дружно грянули:
Раз полоску Маша жала, Золоты снопы вязала — молодая, молодая. Шел солдатик из похода, Девятьсот второго года — притомился, притомился. Шел он, шел — остановился, Перед Машей поклонился — дай напиться, дай напиться. Я б дала тебе напиться. Да тепла моя водица — не годится, не годится…— Стоп! — громко крикнул Петренко, сжав меха гармони. — Хоть и веселая эта песенка, да глупая. А спою-ка я вам, братцы, новую, неслыханную песню. А вы запоминайте ее, после, глядишь, и вместе споем. Но для того надо дневального в траншею поставить… Ты готов, Паша, постоять за всех?
— Я-то? — отозвался Федяев. — Завсегда готовый. — Захватив шинель и фуражку, он соскользнул с пар и, выходя, добавил: — Я подальше отойду и, ежели что, чихать стану, кашлять, как чахотошный. А вы бы тут в отводе-то еще кого-нито поставили.
— Тима, — обратился Петренко, — ты помоложе всех, сходи прогуляйся да проверь, далеко ли будет слышно… Я негромко петь буду.
Ни слова не сказав, Тимофей Рушников тоже вышел, поплотнее притворив за собою дверь.
И застонала длинная и тягостная песня, там же в окопах рожденная.
Не за веру мы, братья, страдали, Не отечеству жертвы несли, Не за то свою кровь проливали, Чтоб злодеев богатства росли. По колено в грязи мы бродили, Иногда задыхаясь в пыли. Там нас голод и жажда томили, А потом нас под пули вели. Богачи между тем пировали, Собираясь в палатах своих. Мы не знали, за что погибали Далеко от родимой семьи. Богачи и попы нам внушали Проливать неповинную кровь. Командиры нас били, терзали, Если в сердце родилась любовь. Не довольно ли вечного горя? Встанем, братья, повсюду и сразу От Днепра и до Белого моря, От Поволжья до гор Кавказа.Песня была «самодельная», потому ритм кое-где сбивался, но слова разворачивали солдатские души, по коже мороз бежал…
На воров, на собак на проклятых И на злого вампира-царя! Бей, губи их, врагов проклятых! Засветилась и наша заря. И взойдет за кровавой зарею Солнце правды и братской любви, Хоть купили мы страшной ценою Это счастие нашей земли.Песня умолкла, тут же сникла и гармонь, а у солдат языки примерзли — не ворочаются!
— Вот эт дык пе-есенка, — первым опомнился Василий Рослов. — С такой в самый раз на каторгу маршировать. А как же ты петь-то ее не боишься?
— Как видишь, пока за притворенной дверью поем. Придет время и на улице грянем. А вот насчет каторги, ты, брат, приотстал здорово. Это довоенная мера — каторга-то. Теперь, да еще на фронте, за такие слова и к стенке поставить могут, или во чистом полюшке возле ямки.
— А скоро на улице-то петь такие песни станем? — поинтересовался Григорий Шлыков.
— Это как сказа-ать, — замялся Петренко, дергая себя за ус. — Я, конечно, не бог, чтобы точно месяц и число назвать. Но можно сказать, скоро. Только ведь возле солдата постоянно то шрапнель, то осколок, то пуля шальная вьется. А они, как известно, скорее всего действуют.
— Да уж наше-то дело — известное, — тяжело вздохнул Василий. Затравленный какой-то вздох у него получился. — А все ж таки знать не помешало бы.
— Все равно теперь скоро! — загорелся Петренко. — Ведь не то что солдаты, иные офицеры зубами поскрипывают, как про Николашку говорить начинают. Рушится его власть, на глазах разваливается. Только приглядеться получше надо… А песенку эту нам бы заучить не помешало, пригодится!
Он тут же несколько раз повторил слова первого куплета и тихонько запел, солдаты тоже негромко, вполголоса подтянули.
Стоя на углу, возле отвода траншеи, Тимофей Рушников услышал вдруг низкоголосое гудение в землянке, словно сотни потревоженных шмелей завозились там.
— Молитву какую завели, что ль, — недовольно подумал вслух Тимофей, свертывая вторую цигарку. — Молиться-то, небось, и без сторожей бы можно. И тут услышал он громкое чиханье, потом — заливистый кашель, с удушливыми перехватами.