Шрифт:
Время от времени над поверхностью земли, отсвечивающей красным, скользят молчаливые призраки. Порой раздаются какие-то шорохи и вздохи. Бенуа уже знает, что ему нужно предпринять. Он не собирается сидеть здесь все утро, ссутулившись в кресле. Сейчас он встанет, захлопнет дверцу автомобиля и с озабоченным видом двинется в сторону выхода. Слегка запыхавшись, преодолеет пешком три этажа. Толкнет металлическую дверь, вечно болтающуюся на сквозняке. Попадет на станцию техобслуживания как раз в том месте, где крутятся гигантские синие щетки механической мойки, окунется в шум, производимый этими щетками, струями воды, подъемными устройствами. Спросит, где тут главный. Ему укажут на главного, как это обычно делается, мол, видите того господина, вон там, в халате? Господину в халате он расскажет о том, что случилось с его машиной, с трудом подбирая технические термины. Он постарается быть максимально точным и кратким. Эти мастера, как правило, по горло завалены работой, их нужно либо разжалобить, либо обольстить, либо подкупить, но подкупать он никогда не умел. Так что он будет действовать тихой сапой. Как только ему удастся сунуть ключ от своей машины в руку господина в халате, он сразу же двинется размашистым шагом к наклонному пандусу на выезде из гаража со своей папкой в руке, совершенно никому не известный, но имеющий отличительную особенность, от которой ему никогда не избавиться и которая как раз и не даст мастерам из автосервиса забыть его, они воскликнут: «Ах, да, этот!», поскольку, даже не отдавая себе в том отчета, были поражены его рыжиной и тем выражением вымученной любезности, что никогда теперь не сходит с его лица.
Потом он окажется на улице. Старинный сквер, разоренный ради того, чтобы освободить место под строительство автостоянки, может предложить желающим прогуляться по нему лишь чахлую растительность трех аллеек, дорожки которых посыпаны ослепительно белым песком. Пройтись по этому песку можно лишь прищурив глаза и перепачкав обувь. Сквер стали обходить стороной. Туда больше не ходят почитать газету. Там больше не видно сидящих с вязаньем мамаш, покашливающих пенсионеров, дремлющих на скамейках арабов и скучающих в песочнице детишек. Он взглянет сквозь решетку на это запустение, высокий тип с одутловатым лицом из тех, кого даже не замечаешь, проходя мимо. Он попытается поймать такси. Будет поджидать его там, где такси редкость, предпочитая, по своему обыкновению, стоять невесть сколько и невесть где вместо того, чтобы пройти каких-то пять минут до стоянки. А когда наконец рядом с ним остановится машина и он сядет на ее сиденье, обитое ярко-красным кожзаменителем, раскалившимся на солнце, Бенуа спиной и конечностями ощутит, как ему передается густой и ровный жар летнего дня, он весь подберется и постарается свести до минимума точки соприкосновения своего тела с сиденьем такси, самого себя с сиденьем, с машиной, со всем остальным миром, он возьмется за хромированную ручку дверцы, прикроет глаза и назовет адрес издательства таким глухим, таким бесцветным голосом, что таксист поднимет взгляд к зеркалу заднего вида и на несколько мгновений задержит его на отражении своего пассажира, сорокалетнего мужчины с морщинистыми веками и в черном галстуке, вид которого наводит на мысль о тех господах, что ему приходилось забирать в одиннадцать часов утра у ворот кладбища.
Они говорили, эти простодушные женщины: «Возьми меня, возьми же, милый». Возьмименя-возьмижемилый. Что это? Название какого-нибудь индийского города? Торт с кремом? Они говорили: «Да, да, так, люби меня, люби». Они говорили: «Я люблю, когда ты во мне». И я видел их распутные взгляды и слышал их распутные голоса. Они говорили: «Ах, как хорошо, ах, как вкусно», и я чувствовал себя так, словно был для них куском мяса, едой, только маленький нюанс — они никогда не могли мною насытиться. А ведь аппетит, как известно, приходит во время еды. Их аппетиты приводили меня в ужас. Ты помнишь тот день, когда мы встретились с тобой второй раз и пошли гулять? Ты рассказывала мне, как ревнует тебя Клод. Ты сказала: «Он боится, что я стану целоваться с первым встречным». Какую же боль ты причинила мне — своими словами, своими губами. Эта пошлость, сказанная с такой легкостью, отозвалась во мне сладостной болью. Во мне словно что-то натянулось и до сих пор не отпускает, доводит меня до головокружения, до изнеможения, вызывает желание нестись куда-то то ли в вихре вальса, то ли в вихре страсти. Что это со мной? Что это такое я сейчас выдумываю? Слащавые фразы, дальние дали, писанные акварелью, поэзия… Как бы я хотел, чтобы ты услышала меня. Чтобы узнала, как я люблю ту боль, что ты причиняешь мне, и твою наивность, с которой ты говорила мне потом другие слова, говорила их мне точно так же (я в этом просто уверен), как говорила другим и для других, но мне это все равно, это даже еще больше распаляет мою любовь к тебе. Исходя от тебя, эти слова, наконец, стали выполнять свою настоящую миссию, миссию нежности и страсти. Они обретают свой истинный смысл, и я сцеловываю их с твоих губ. Когда-то я считал их мерзкими и грязными, а теперь сцеловываю с твоих губ. Отныне, но лишь для тебя одной, у меня появилась сила! Неторопливость и сила. Ты очистила слова любви от налета обыденности. Ты сделала так, что все самые обычные слова любви перестали казаться затасканными. Обыденность любви в своем обновленном виде возникла меж нами, и это стало словно моим рождением заново — рождением в любви, которой я занимался, в которой разочаровывался, которую переживал (во всяком случае, мне так казалось), о которой злословил, над которой насмехался, в страсть и силу которой не верил, — итак, это стало моим рождением заново для удовольствия и любви, которая вспыхнула нашим с тобой утром и которую я познал впервые в жизни.
Он еще раз повернул ключ зажигания, так, на всякий случай, и мотор вдруг радостно заурчал. Что ж, электричество — штука загадочная. Бенуа от этого маленького чуда сразу же воспрянул духом. Ему так нужны были доказательства того, что судьба милостива к нему. Ему было достаточно даже такого вот знака. Машина тронулась. Пока она вписывается, поскрипывая колесами, в виражи наклонного выезда из гаража, мучается ли он вопросами? Посмеивается ли над собой? Наверное, ему следовало бы разобраться с этими своими приступами лиризма. Речь-то всего лишь о том, что некий отец семейства трахает на стороне молоденькую любовницу, обычное дело. Просьба не забывать этого. Романтики тут не так уж много. «Вечно ты витаешь в облаках», — говорила его мама. Обыденность любви — очень верное выражение. Нет ничего более обыденного, чем это учащенное биение сердца. Обыденность, пошлость, банальность, избитость, тривиальность — существует почти столько же слов для обозначения усталости от любви, сколько для описания разных способов ею заниматься. Как же он беден, язык любви. Элен права. Она избрала для себя роль насмешливого достоинства и долготерпения. В любом случае победа будет на ее стороне. Люди благоразумные поставят именно на нее. Да и сам Бенуа… Но он действительно ничего в этом не смыслит. Он совершенно искренен. Настолько же искренен, насколько обессилен. Он устал от этой жизни, вести которую у него нет больше сил и к которой он потерял вкус. Он превратился в человека, растерявшего все свои прежние привязанности. Его тело потеряло память, равно как потеряли ее голова и сердце. Некоторое время назад — тому два или три года — он вступил в такую полосу жизни, когда люди, хоть в какой-то мере наделенные душой, впадают в состояние неприятия окружающего мира. Он больше не испытывает никакого вкуса к почестям, впрочем, его нервная система и не вынесла бы их. Ему недостает ловкости, чтобы делать деньги. Он любит свою профессию, но занимается ею так давно, что любовь к ней начинает уступать место разочарованию. Впрочем, он не из тех, кому достаточно просто получать удовольствие от своей работы. Его постоянно гложет червь сомнения, не дающий пробиться росткам тщеславия и всегда готовый натолкнуть его на мрачные, саркастические мысли о возможных неудачах. Он принадлежит к породе отшельников, которые позволили втянуть себя в общение. Это очень опасная порода людей, они приносят несчастье окружающим, не умея построить собственное счастье. Вступление в брак для них дело чести, равно как и обзаведение потомством. Такие, как Бенуа Мажелан, упорно трудятся ради продолжения своего рода. Ярые противники женевских клиник [1] , они не позволяют своим женам делать аборты. Тут нечего сказать: подобная добродетель сейчас редкость. Но они не обладают никакими другими добродетелями, которые могли бы подхватить ее эстафету. Они на редкость плохие отцы. Нет, их нельзя назвать жестокосердными или несправедливыми, они просто холодные. Отец, не умеющий дать тепла своим детям, — горе семьи. Бенуа — исключение из этого правила — страстно любил своих детей, но никогда не признавался в этом вслух. Чувства, которые он к ним испытывал, на его взгляд, невозможно было выразить словами. Твердо уверенный в том, что ведет себя правильно, он хранил молчание. Он любил грациозность своих сыновей и их хрупкость, особенно в шестилетнем возрасте, любил их гибкость и непосредственность, которые находил у них и которые безуспешно искал когда-то в себе самом, эти качества его сыновья получили от Элен, и это бесконечно радовало его. Его распирало от чувств, но он не решался отдаться им. Он почти ничего не знал о своих детях. И никогда не задумывался над тем, случается ли его сыновьям задаваться вопросами на его счет. И какими вопросами? Отшельники скромны, но никто никогда не думает похвалить их за это. Он не слишком высокого мнения о себе, чтобы рассчитывать на то, что у его сыновей есть причины любить его. Он верит в устои, верит во всемогущество времени. Кроме того, он верит в необходимость соблюдения неких условностей. В нем есть нечто от буржуа Гизо.
1
В женевских клиниках в то время француженкам делали аборты, которые в самой Франции были запрещены.
(Ах, как это удобно — Гизо! Мы бросаем это имя в лицо людям словно по чьей-то указке только из-за того, что у них своеобразная манера носить бакенбарды — впрочем, они могут вообще не иметь растительности на лице, но непременно должны обладать следующими признаками: быть бледными и чопорными, с печатью всех добродетелей своего века на лице… Это имя ассоциируется у меня с родовым гнездом, домом, окруженным садом. Оно навевает мысли о прочности и вечности. А посему в какой-то мере абсурдно применять его по отношению к Бенуа Мажелану. У Бенуа нет ни банковского сейфа, ни выставленной напоказ верности традициям. Единственное, что его роднит с этой людской разновидностью образца 1840 года, так это своего рода нравственный аскетизм и ужас перед любыми излияниями чувств. Если он задумывался над тем, кем в идеале ему хотелось бы быть, то, скорее всего, он видел себя человеком, возводящим стену, нежели выворачивающим булыжники из мостовой. Он сокрушается, что не является одним из тех праведников, что святее самих служителей церкви. Какая безмятежность! Только не надо выдумывать ничего лишнего ни о праведниках, ни о служителях церкви, как это случилось с Гизо. Ни одна даже самая светлая голова не застрахована от безумия, не так ли? А о Бенуа можно было бы еще сказать, что он уже давно не испытывал ностальгии по буре и шторму. Даже если его сердце начинало вдруг биться так, словно собиралось выскочить из груди, ему и в голову не приходило расстегнуть пиджак. А потом в его жизнь вторглась эта девочка…)
…Итак, в нем есть что-то от буржуа Гизо. Именно в этом он видит причину расположения к себе Элен и истоки своего собственного благоговения перед ней. Но не следует путать это чувство с другим. То чувство, многочисленные доказательства реальности которого вот уже пять месяцев предоставляет ему Мари (доказательства, повергающие в смущение, почти шокирующие), целиком и полностью принадлежит к великолепному и захватывающему дух миру зла. Бенуа думает именно так, хотя и не осмеливается употреблять эти слова. Итак, он достиг той точки своего жизненного пути, в которой мужчины оказываются совершенно беззащитными перед мечтой. Он отвернулся от себя прежнего и своих близких, пытаясь вдохнуть жизнь в родившегося в нем нового человека, того человека, который стал любовником Мари и который все остальное в этой жизни стал воспринимать со смущением и отвращением. Но верит ли он сам в этого нового человека? Поставил бы он по-крупному на него? Нет, конечно, и, будучи человеком честным, он стыдится этого своего благоразумия. Тем не менее, несмотря на благоразумие и различные уловки, его повседневная жизнь совершенно разладилась. Он пока еще делает надлежащие жесты и произносит надлежащие слова, но ему уже ясно, что все это комедия. Он не из тех мужчин, что мечутся между двумя женщинами — он уже давно прошел этот этап. Вот он стоит на пике горы и пока еще сохраняет равновесие. Он забрался на самую опасную вершину из тех, что встречал на своем жизненном пути, и того и гляди может съехать обратно к привычному образу жизни или кубарем покатиться с этой умопомрачительной высоты к подножию горы, туда, где его ждет Мари. Верх банальности. Но ведь и от самых банальных заболеваний умирают: все зависит от сопротивляемости организма, как принято говорить. Так вот, в данный момент организм Бенуа утратил какую бы то ни было сопротивляемость. Он сейчас в таком состоянии, когда отвечать собеседникам, вести свою партию (даже самую маленькую) в общем хоре, шагать по улицам города, концентрировать на чем-либо внимание — все это выше его сил. Его без конца застают то тут, то там стоящим неподвижно, с закрытыми глазами. Эта поза наиболее точно отражает его состояние. Он экономит силы, использует любую возможность, чтобы собраться, перед тем как сделать очередной, пусть совсем маленький шаг вперед. Его притязания в плане продвижения вперед отныне самые что ни на есть скромные. И вовсе не потому, что ему не хватает смелости или благоразумия. Хотя, памятуя его нынешнее состояние полного упадка сил, он, можно сказать, демонстрирует редкостную энергию. Впрочем, все это лишь до первого испытания. Любое препятствие на его пути становится непреодолимым. Он сразу же готов капитулировать. Вот, к примеру, мы видим, как он стоит на почте в очереди к окошку, на его лице застыло трагическое выражение, солнце жарит просто невыносимо, да еще мухи донимают. Время приближается к десяти часам.
«И она такая же», — думает Бенуа. Он наблюдает за ней и на мгновение пытается взглянуть на мир глазами этой полной дамы в синем халате, сидящей за мерцающим пультом «Nylfrance». Как она с этим справляется? Как может все это вынести? Похоже, ее коллега только что уступила ей место, хотя не исключено, что дама делает первые шаги на этом поприще, этакая пятидесятилетняя ученица, бывшая портниха или вдова, хлебнувшая горя, и та вторая, угрюмо стоящая у нее за спиной, помогает ей освоить новую профессию. Они пересчитывают сдачу. Перед окошком в ожидании своей очереди четыре человека. Пожилой господин с орденской планкой на лацкане пиджака спрашивает: «Ну так что там с Ламот-Бевроном?» Полная дама с блуждающей улыбкой и растрепавшимися на сквозняке седыми волосами переводит блуждающий взгляд с предмета на предмет, перебирает их руками, и кажется, что без этого она просто не в состоянии ответить на вопрос: вот она касается клавиш кассового аппарата, перебирает листочки с напечатанным на них текстом и другие, написанные от руки и пожелтевшие от времени, наклеенные на маленькие картонки и скрепленные между собой большими канцелярскими скрепками. «Главное, детка, не забывай набирать код департамента». И та, что произносит эти слова, и та, к кому они обращены, обладают необъятными бюстами и тяжело дышат. Девушка из очереди тоненьким голоском просит соединить ее с Туром. Полная дама таинственно улыбается и ничего ей не отвечает. В настоящий момент она занята тем, что с помощью аптечных резинок пытается прикрепить к планшетке разграфленный бланк. Вот она поднимает голову, смотрит на часы и заносит время в соответствующую графу: «десять часов четырнадцать минут» — медленно выводит она тем почерком, которым когда-то учили писать в школе, в эпоху шариковых ручек научить так писать невозможно. «И она такая же», — думает Бенуа. И она тоже боится и ищет выход из тупика. Они словно узники. Угрюмая дама за ее спиной произносит: «Вам нужно взять жетон, мадам. Детка, дай жетон». Каждый раз, когда полная дама собирается набрать номер, найти название нужного населенного пункта или департамента, зафиксировать время (она постоянно поднимает глаза к часам, поскольку должна проставить точное количество минут, в ее работе это главное), мы наблюдаем, как она откладывает в сторону свою шариковую ручку «Bic» желтого цвета, ищет жетон, дает сдачу, дважды пересчитывая деньги и задыхаясь от смущения под буравящим ее затылок взглядом стоящей за ее спиной коллеги. Потом она вновь берет ручку, поднимает голову, умоляюще и растерянно улыбается, забыв уже, кто просил Тур, кто Ламот-Беврон, кто Палезо, а кто Лозанну. «Сударь, это вы просили Лозанну?» — на носу у нее выступили капельки пота, когда, слегка отстранившись, как все дальнозоркие, она принялась накручивать диск телефонного аппарата, стоявшего слева от нее (времен еще Первой мировой войны, в виде домика с покатой крышей); ей приходится набирать невероятно длинные и сложные номера, между отдельными комбинациями цифр которых она должна дождаться гудка, услышать музыку или обнадеживающий голос, и каждый раз, когда ее палец замирает в нерешительности, полная дама, опасаясь, что допустила ошибку, дает отбой, звучно хлопнув по рычагу и уничтожив плоды своего труда, и все начинает сначала, без конца проверяя себя и опять путаясь, преисполненная искреннего желания справиться, наконец, со своей задачей под суровым взглядом коллеги, что подбадривающе похлопывает ее по плечу.
Собака, которую хозяйка не решилась завести в помещение почты и привязала у входной двери, встала на задние лапы и принялась скулить, выискивая глазами эту невысокую женщину в сиреневом, делающую вид, что собака не ее. У всех окошек выстроились очереди. Мужчины сняли пиджаки и аккуратно держат их на согнутой руке, следя за тем, чтобы из карманов не выпали бумажники, набитые кредитными карточками, жизнь без которых теперь просто немыслима, имена и фамилии выбиты на этих карточках каким-то замысловатым шрифтом, чем-то похожим на древнееврейскую вязь, но это тот единственный шрифт, который, как оказалось, способны считывать компьютеры. Вот появляется молоденькая девушка, совсем девочка. Она словно плывет в этой жаре с надменным видом наяды в до неприличия коротенькой юбочке, длинные ноги уверенно несут ее к аппарату пневмопочты, в который за один франк шестьдесят су она бросает слова, предназначенные подпитывать любовь. Парень в джинсах с торчащей из кармана металлической рулеткой вертит в руках мятый листок бумаги с записанными на нем номерами телефонов. Полная дама выводит с нажимом и волосяными линиями: десять часов двадцать минут. «Имейте в виду, сударь, что дозвониться до Швейцарии очень трудно!»