Дюма Александр
Шрифт:
— О благородная земля Вандеи! — воскликнула герцогиня. — Кто бы мог посметь мне сказать раньше, что ты отвергнешь меня и изгонишь, когда я приду к тебе от имени твоего Бога и твоего короля! А я-то неблагодарным и неверным считала лишь Париж, потерявший всякую совесть; но ты, к кому я пришла требовать обратно трон, ты отказываешь мне в могиле? О нет! Никогда бы я этому раньше не поверила!
— Сударыня, вы уедете, не так ли? — спросил посланец, по-прежнему стоя на одном колене со сложенными молитвенно руками.
— Да, я уеду, — сказала герцогиня, — да, я покину Францию; только учтите, больше я не вернусь, ибо мне не хотелось бы возвращаться с иноземцами. Они только и ждут подходящего случая, чтобы объединиться для борьбы против Филиппа — вы не хуже меня это знаете, — и когда придет их час, они обратят свои взоры на моего сына и не потому, что их больше волнует его будущее, чем судьба Людовика Шестнадцатого в тысяча семьсот девяносто втором году и Людовика Восемнадцатого в тысяча восемьсот тринадцатом году, просто они пожелают через его посредство влиять на политику Франции. Нет, они не получат моего сына; нет, ни за что на свете они его не получат! Скорее я увезу его в горы Калабрии. Видите ли, сударь, если вопрос будет поставлен так, что он получит трон Франции, если уступит какую-нибудь провинцию, город, крепость, дом или хижину, вроде той, где я сейчас нахожусь, даю вам слово матери и регентши, ему не бывать королем! Мне больше вам нечего сказать. Отправляйтесь обратно и передайте мои слова тем, кто вас послал.
Метр Марк поднялся с колен и низко поклонился герцогине, ожидая, что на прощание она протянет ему руку, как эта было при встрече; однако теперь в ее облике ничего не осталось от недавней приветливости: ее брови были нахмурены, а руки сжаты в кулаки.
— Да хранит вас Бог, ваше высочество! — сказал посланец, понимая, что дольше задерживаться здесь уже нет смысла и что, пока он не уйдет, на ее лице не дрогнет ни один мускул.
Он не ошибался; как только за ним закрылась дверь, Мадам словно подкошенная упала на подушки и, плача, сквозь слезы повторила:
— О! Бонвиль! Мой бедный Бонвиль!
XX
ГЛАВА, В КОТОРОЙ МАЛЫШ ПЬЕР РЕШАЕТ ПРИМИРИТЬСЯ С НЕИЗБЕЖНОСТЬЮ
Стремясь еще до середины дня возвратиться в Нант, путешественник сразу же после окончания разговора, о котором мы только что рассказали, покинул ферму Ла-Банлёвр.
Через несколько минут после его отъезда Малыш Пьер оделся в крестьянскую одежду и, несмотря на ранний час, спустился в нижнее помещение.
Это была просторная комната с серыми стенами, покрытыми потрескавшейся кое-где штукатуркой, с почерневшими от дыма потолочными балками, с огромным шкафом из полированного дуба, в сумерках поблескивавшим металлическими ручками и запорами на тускло-буром фоне скудной обстановки: двух стоявших рядом кроватей под пологом из зеленоватой саржи, двух глиняных кувшинов и часов в высоком футляре из резного дерева, нарушавших своим боем гробовую тишину ночи.
Камин был высокий и широкий; его колпак был обтянут такой же тканью, что и полог, но темно-коричневого цвета вместо золотисто-зеленого.
Так же как и потолочные балки, камин украшали обычные предметы: фигурка из воска под стеклом, изображавшая младенца Иисуса, две фарфоровые вазы с искусственными цветами, накрытыми марлей, чтобы их не засиживали мухи, двуствольное ружье и освященная веточка букса.
От хлева комнату отделяла только дощатая перегородка, в которой были проделаны отверстия, куда, как в кормушки, коровы просовывали морды за едой.
Когда Малыш Пьер открыл дверь, гревшийся под навесом камина мужчина учтиво поднялся, чтобы уступить ему место у очага.
Однако Малыш Пьер сделал знак рукой, чтобы он не беспокоился, и отодвинул в угол предложенный ему стул.
Взяв табуретку, он присел по другую сторону от огня напротив находившегося в комнате человека (то был не кто иной, как Жан Уллье).
Затем, положив подбородок на согнутые в локтях руки, упиравшиеся в колени, он задумался, в то время как все его тело вздрагивало в такт выбиваемой ногой по полу дроби: это свидетельствовало о том, что Малыш Пьер находился во власти самых противоречивых мыслей.
Жана Уллье также одолели свои дела и заботы, и он, не будучи склонным к разговорам, хранил мрачное молчание; он машинально вертел в пальцах трубку, которую вынул изо рта, когда Малыш Пьер вошел в комнату, и его размышления прерывались, лишь когда он испускал горькие вздохи, похожие на угрозы, или же когда ему приходилось поправлять дрова в камине.
Первым нарушил молчание Малыш Пьер.
— Мой друг, разве вы не курили, когда я вошел? — спросил он.
— Да, — кратко ответил Жан Уллье с заметным почтением в голосе.
— А почему вы больше не курите?
— Боюсь причинить вам неудобство.
— Полноте! Разве мы, мой друг, находимся не на привале или где-то вроде того? К тому же мне хочется, чтобы вы ни в чем себя не стесняли, тем более что, к несчастью, это наш последний бивак.
Несмотря на загадочность услышанных слов, Жан Уллье не посмел переспросить Малыша Пьера. С необыкновенным тактом, присущим вандейским крестьянам, не подавая и виду, что он знал, кем был на самом деле Малыш Пьер, он не воспользовался полученным разрешением и поостерегся задавать дерзкий, по его мнению, вопрос.