Литвененок Н И
Шрифт:
А потом, все еще на том же пути, я сквозь дрему почувствовал, что засыпаю и сон этот удивительно сладок. Время от времени я шевелился во сне — обрати внимание, читатель, на этот глагол, — я шевелился. Я двигал руками и ногами. Я чувствовал прикосновение чистых мягких простынь. Я ощущал себя здоровым и сильным.
До чего же это было чудесно! Как людям, гибнущим в пустыне от жажды, грезятся журчащие фонтаны и кристальные источники, так мне грезилось освобождение от уз смирительной рубашки, чистота вместо грязи, бархатистая и здоровая кожа вместо жесткого пергамента, обтягивавшего мои ребра. Но грезилось мне это, как вы убедитесь, совсем по-иному, не так, как им.
Я проснулся. О, совсем проснулся, но не стал открывать глаз.
Пожалуйста, поймите одно — все дальнейшее меня нисколько не удивило. Я воспринимал его как что-то привычное и естественное.
Я был самим собой, запомните это. Но я не был Даррелом Стэндингом. У Даррела Стэндинга было столько же общего с этим человеком, как у пергаментной кожи Даррела Стэндинга с этой нежной и здоровой. И я понятия не имел ни о каком Дарреле Стэндинге, и не удивительно, ибо Даррел Стэндинг еще не родился и до его рождения должны были пройти века.
Я — граф Гильом де Сен-Мор лежал, не открывая глаз, и лениво прислушивался к доносившимся до меня звукам. Снаружи по каменным плитам размеренно цокали подковы. Звенело металлом оружие на людях, звенела металлом сбруя, и я понял, что под моими окнами по улице проезжает кавалькада. И без всякого интереса подумал: кто бы это мог быть? Откуда-то (впрочем, я знал, откуда, — со двора гостиницы) донеслись звонкие удары копыт и нетерпеливое ржание, которое я сразу узнал: это горячился мой конь.
Потом звук шагов и шорохи — шаги, как будто бы почтительно приглушенные, а на самом деле нарочито шумные, чтобы разбудить меня, если я еще сплю. Я улыбнулся про себя уловке старого мошенника.
— Понс, — приказал я, не открывая глаз, — воды! Холодной воды побыстрей и побольше. Я вчера вечером хлебнул лишнего, и в глотке у меня сухо, как в раскаленной пустыне.
— Вот зато сегодня вы и заспались, — проворчал он, подавая мне заранее приготовленную кружку с водой.
Я сел на кровати, открыл глаза и обеими руками поднес кружку к губам. Я пил и разглядывал Понса.
Теперь заметьте две вещи: я говорил по-французски и не сознавал, что говорю по-французски. Только много времени спустя, вернувшись в одиночку и вспоминая события, о которых я сейчас рассказываю, я вдруг понял, что все время говорил по-французски, и притом как настоящий француз. Я же, Даррел Стэндинг, тот, кто пишет эти строки в тюрьме Фолсем, в одной из камер Коридора Убийц, знаю французский язык только в объеме школьного курса, то есть кое-как читаю французские книги и журналы.
А говорить не умею совсем. Даже заказывая обед в ресторане, я не всегда правильно произносил названия блюд».
Далее идут воспоминания графа о роковой дуэли, в которой он — Гильом де Сен-Мор — был убит.
«…Бергсон [Анри (1859–1941) — французский философ, основатель интуитивизма] прав, — пишет автор повествования, — жизнь невозможно объяснить с помощью чисто рационалистских понятий. Когда Конфуций сказал: «Если мы так мало знаем о жизни, что можем мы знать о смерти?» А ведь мы и в самом деле так мало знаем о жизни, что даже не можем дать ей определение.
Мы воспринимаем жизнь только в ее внешних проявлениях — как феномен; так дикарь может воспринимать динамо-машину.
Но жизнь как ноумен для нас совершенно непостижима, мы ничего не знаем о внутренней сущности жизни.
Далее, Маринетти не прав, когда он утверждает, что материя — это единственная тайна и единственная реальность. Я утверждаю, и, как ты понимаешь читатель, утверждаю с полным на то правом, что материя — это единственная иллюзия. Конт называет мир (что в данном случае равносильно материи) великим фетишем, и я согласен с Контом.
Жизнь — вот что и реальность и тайна. Жизнь безгранично шире, чем просто различные химические соединения материи, принимающие те или иные формы. Жизнь — нечто непрекращающееся. Жизнь — это неугасающая огненная нить, связующая одну форму материи с другой. Я знаю это. Жизнь — это я сам. Я жил в десяти тысячах поколений. Я жил миллионы лет. Я обладал множеством различных тел. И я, обладатель всех этих тел, продолжал и продолжаю существовать. Я — жизнь. Я неугасимая искра, вечно сверкающая в потоке времени, изумляя и поражая, вечно творящая свою волю над бренными формами материи, которые зовутся телами и в которых я лишь временно обитаю.
Посудите сами. Вот этот мой палец, столь восприимчивый и столь чувствительный, обладающий такой тонкой и многообразной сноровкой, такой крепкий, сильный, умеющий сгибаться и разгибаться с помощью целой хитроумной системы рычагов — мышц, —
этот мой палец не есть я. Отрубите его. Я жив. Тело искалечено, но я не искалечен. Я, то есть дух [душа] по-прежнему цел. Отлично. Отрубите мне все пальцы. Я — это по-прежнему я.
Дух ничего не утратил. Отрубите мне кисти рук. Отрубите мне обе руки по самые плечи. Отрубите мне обе ноги по самые бедра. И я, несокрушимый и неразрушимый, я продолжаю существовать. Разве меня стало меньше оттого, что искалечено тело, оттого, что от него отрублены куски? Разумеется, нет. Отрежьте мне волосы.