Литвененок Н И
Шрифт:
Когда организм находится в таком состоянии, все процессы угасают, и ему почти не требуется ни воздуха, ни пищи. Вот почему я так смело бросал вызов начальнику тюрьмы и доктору Джексону. Я даже подзадоривал их уложить меня в рубашку на сто дней. Но они не посмели!
Теперь, когда меня затягивали в рубашку на обычные десять суток, я умел обходиться не только без пищи, но и без воды.
Какое это было мучение — внезапно вырываться из сна, переносившего меня в иные времена и страны, для того, чтобы оказаться в отвратительном настоящем и увидеть гнусную физиономию врача, прижимающего к моим губам кружку с водой! И вот я предупредил доктора Джексона, что, во-первых, находясь в рубашке, не буду пить воды и что, во-вторых, окажу отчаянное сопротивление всякой попытке напоить меня насильно.
Конечно, дело не обошлось без некоторой борьбы, но в конце концов доктор сдался. И с этих пор пребывание в рубашке занимало в жизни Даррела Стэндинга лишь несколько секунд. Чуть только меня кончали шнуровать, как я погружался в малую смерть. Теперь благодаря моему опыту это было просто и легко. Я выключал жизнь и сознание так быстро, что почти не ощущал мучительной остановки кровообращения. Мрак смыкался почти в ту же секунду. А когда в следующий миг я, Даррел Стэндинг, приходил в себя, в камере снова горел свет, надо мной склонялись люди, снимавшие с меня рубашку, и я понимал, что десять дней опять прошли в мгновение ока.
А как чудесны, как великолепны были эти десять дней, проведенные мною вне стен тюрьмы, за пределами нашего времени! Путешествие по длинной цепи существований, долгий мрак, неверный свет, разгорающийся все ярче, и прежние мои «я», обретающие осязаемое бытие…
Я много размышлял и о взаимосвязи этих других моих «я» с теперешним мною… Я мужчина, рожденный женщиной. Дни мои кратки, но мое «я» неистребимо. Я был женщиной, рожденной женщиной. Я был женщиной и рожал детей. И я буду рожден вновь. Неисчислимые века буду я рождаться вновь! А глупые невежды вокруг меня думают, что, накинув мне на шею веревку, они уничтожат меня.
Да, я буду повешен… И скоро. <…>
Какая нелепость! Как смехотворна эта наглость червей в человеческом облике, воображающих, будто они могут убить меня!
Я не могу умереть. Я бессмертен, как и они бессмертны! Но разница в том, что я это знаю, а они — нет.
Чушь! Я сам был когда-то палачом и хорошо это помню. Но моим орудием был меч, а не веревка. Меч более благороден, хотя все орудия казни одинаково бессильны. Ведь дух [душу] нельзя пронзить сталью или удушить веревкой. <…>
У начальника тюрьмы Азертона не было никаких шансов сломить мой дух пыткой одиночного заключения. Ведь я — жизнь, существующая вечно. <…> Плоть ничтожна. Трава есть плоть, и плоть становится травой, зато дух живет и пребывает вечно. Я презираю поклонников плоти. Если бы они попробовали сенквентинской одиночки, то быстро бы научились поклоняться духу [душе]. <…>
Я прожил так много жизней. Я устал от бесконечной борьбы страданий и бедствий. <…>
Я торопливо оглядываюсь назад, на множество моих жизней, прожитых в иные времена и в иных странах. Нигде никогда не встречал я жестокости более страшной или хотя бы столь же страшной, как жестокость нашей современной тюремной системы.
Я уже рассказал вам о том, что мне пришлось испытать, когда в первое десятилетие двадцатого века от рождества Христова в тюремной одиночке на меня надели смирительную рубашку. В давние времена мы карали тяжко и убивали быстро. Мы поступали так, потому что таково было наше желание или, если хотите, наша прихоть. Но мы никогда не лицемерили. Мы никогда не призывали к себе на помощь печать, церковь или науку, дабы они освятили своим авторитетом нашу варварскую прихоть. Если мы хотели что-либо совершить, мы совершали это открыто, и с открытым лицом встречали укоры и осуждение, и не прятались за спины ученых экономистов и буржуазных философов или состоящих у нас на жалованье проповедников, профессоров, издателей.
Да, сто лет назад, пятьдесят лет назад, даже пять лет назад здесь у нас в Соединенных Штатах нанесение легких увечий в драке не влекло за собой смертной казни. А вот в этом году, в году 1913 от рождества Христова, в штате Калифорнии именно за такое преступление повесили Джека Оппенхеймера, а завтра за такое же, караемое смертной казнью, преступление — за удар кулаком по носу — меня выведут из камеры и повесят. Не правда ли, нельзя утверждать, что обезьяна и тигр умерли в душе человека, если подобные законы входят в уголовный кодекс штата Калифорнии в году 1913 от рождества Христова? Боже милостивый, Христа всего лишь распяли! Джека Оппенхеймера и меня пытали куда страшнее. <…>
Настало утро — последнее утро в моей жизни…
Только что ушли репортеры. Еще раз — в последний раз — я увижу их уже с эшафота, перед тем как палач надвинет мне на лицо черный капюшон. У них будет до смешного жалкий вид. Странные молодые люди! Заметно, что некоторые из них выпили для храбрости, а кое-кого уже начинает мутить при одной только мысли о том, чтo им предстоит увидеть. Пожалуй, быть повешенным легче, чем присутствовать при казни…
Это уже последние строки. Я, кажется, задерживаю церемонию.