Шрифт:
С перспективой платить за свободу Куля уже смирился, но проблема была в том, что 1020 тысяч долларов для этого было очень мало, а сумма в 100 тысяч, которую заявлял для решения вопроса адвокат, была заоблачной. Все его активы арестовали, поэтому продать он ничего не мог. Люди, которые пытались помочь ранее, разуверились в реальности помощи, и наверное в невиновности Кули тоже. Во всем его знакомом окружении на него смотрели с сожалением и махнув рукой, мол жаль Пашку, попался, а теперь уж ничего не поделаешь С таким убеждением окружающих одолжить у них большую сумму было не реально, даже с пониманием их того, что Куле было с чего отдавать. Оставался только сомнительный вариант со снятием какой-то единицы его недвижимости с ментовского ареста для дальнейшей ее продажи, но для этого тоже нужны были какие-то деньги, а самое главное то, что нужен был покупатель, который в период кризиса был сам по себе большой редкостью. В итоге оставалось только ждать чуда
В таком режиме прошло еще шесть месяцев пока обвиняемые ознакамливались с материалами дела превращаясь постепенно в подсудимых. Возможно они ознакамливались бы и далее, так как объем материалов был очень велик, но подошел предел возможности держать арестованных под стражей и под следствием одновременно, которая максимально по тому УПК могла длиться только восемнадцать месяцев. Поэтому, грубо нарушая Кулины права на полное ознакомление с делом, следователь без подписания им протокола об ознакомлении передала его в суд, а суд естественно принял дело без комментариев такого грубого нарушения прав подсудимого. В УПК редакции 1960г. есть отдельная статья, которая звучит так: "Существенные нарушения требований УПК". По ее велению следует, что судебное решение в любом случае подлежит отмене, если: п.11"нарушены требования об обязательном предъявлении материалов расследования для ознакомления в полном объеме". Но ни прокуратура, поставленная следить за соблюдением законности, и тут же передающая дело с такими грубейшими нарушениями в суд, ни суд, принимающий дело к рассмотрению и отвечающий за справедливость по отношению к правам обвиняемого, на такие факты обращать внимание не привыкли. Это была очередная статья, которая по их прихоти выборочного правосудия находилась вне их личного регламента, и не подлежала к соблюдению ими.
Так начался процесс суда, который шел вяло с большими перерывами и переносами. Далеко не старый, бодрый и хорошо выглядевший судья не торопился делать свою работу. Куля подсчитал, что за тот календарный год, в который расследовалось их дело с января по июль он проработал в совокупности только один месяц, а остальное время или болел, или находился в отпуске.
Но этот период имел и свою прелесть, которая состояла в том, что у Кули появилась возможность видится с родными, которые наконец получив статус общественного защитника, могли посещать его в расположении следственных кабинетов СИЗО. Встречи с родителями, особенно первое время вызывали очень сильные, но двойственные чувства. За долгое время, более полутора года разлуки, очень соскучившись друг за другом, у всех встречающихся на глазах выступали слезы. И было не совсем понятно это слезы счастья от долгожданной встречи, или слезы горя от лицезрения места встречи, которое своей тяжестью стен и металлом многочисленных решеток, неустанно давили на психику непривыкшего к таким пейзажам человека. Куля изо всех сил старался содержать свои глаза сухими, настроение бодрым, а состояние духа стойким, но это было очень сложно.
Людям, которые ни в памяти своих предков, ни в своей личной жизни, ни в жизни своих уже взрослых детей об уголовном мире, о бытии за решеткой не имели ни малейшего правдивого понятия, кроме того, что выносилось наружу реками общей пропаганды было страшно и невыносимо больно видеть своего единственного сына, кровинушку, свою надежду и гордость в таких ужасных местах. Парадоксально, но для этих людей такие обстоятельства были двойным ударом. Они прекрасно знали своего сына, они его растили, воспитывали и чувствовали как никто, и естественно при других обстоятельствах со стопроцентной уверенностью отрицали бы подобное обвинение их чада даже близко. Но когда сейчас, Куля глядя в их глаза наполненные слезами, страхом, недоумением, обидой и разочарованием, и сглатывая свой комок горьких эмоций в горле, пытался пояснить им сложившуюся ситуацию и свою невиновность в ней, они вроде бы верили ему, и ничего не оспаривали, но уже через 2030 минут Куля опять замечал, как менялось, возвращаясь в исходное положение, их понимание и восприятие реальности, как их глаза опять наполнялись горем от разочарования в своем сыне. Их любовь к нему при этом не становилась меньше, но от этого их сердца, терзаясь одновременно от потери светлых надежд, и от горького созерцания реальности, страдали вдвойне
Как Куля не старался, но такая закономерность оставалась неизменной в масштабах не только одной или двух встреч. Получалось, что закоренелость родителей, проживших всю свою жизнь в полном доверии к милиции и суду, сегодня не позволяла сдвинуть свои позиции даже собственному сыну. И отец, и мать, слушая Пашу, от душу верили ему, и в какой-то момент в их глазах появлялась искра прежней веры в него, но стоило Куле замолчать и дать этой теме какую-то паузу, как происходил какой-то загадочный регресс в их осознании ситуации, и казалось все, что пояснялось только что, забывалось напрочь. Пожизненное доверие СИСТЕМЕ со времен союза не позволяло им поверить окончательно в то, что к примеру та же милиция сегодня, может так цинично и хладнокровно наговаривать. Их разум отторгал мысль и не мог усвоить, что сегодня СИСТЕМА может позволить себе решать судьбы людей руководствуясь только своими шкурными интересами, исходя не из справедливости и долга, а из того, что им выгоднее сегодня и проще.
Куля ужасался от такой несправедливой, но стойкой закономерности. Кроме того, что было пронзительно больно за то, что о нем совершенно незаслуженно прокатилась дурная слава, что мошенник он и аферист, так еще его буквально разрывало на части от досады за то, что у самых близких и родных ему людей рушилась к закату жизни их единственная опора в ней, ее главная надежда, и ее заветная мечта. И если для мамы спасением в этом случае была ее слепая и святая материнская любовь, которая своим броненосным безразличием ко всем внешним посторонним факторам черного влияния обеспечила ее сердцу, хоть какой-то защитный иммунитет, то для Михаила Палыча, Куля это отчетливо чувствовал своим сердцем, как для мужчины и как для отца, такой итог был, как непредсказуемый и внезапный крах в конце пути, который пережить было для него предельно сложно и нестерпимо больно. Наверное известие о какой-то героической смерти сына воспринялось бы им не так тяжело и болезненно, как известие о сыне-мошеннике, которому предстояло теперь многие годы прожить за решеткой, и выйти оттуда зэком, на которых он за свою жизнь насмотрелся, с поломанной судьбой и по сути в бездну. Более менее очухавшись от инфаркта, который случился с ним еще тогда, когда сын только заехал в СИЗО, сейчас Куля, после долгой разлуки, увидев отца на следственных кабинетах, от одного взгляда на него был готов разрыдаться у него в ногах. Его любимый батя, когда-то здоровенный, широкоплечий мастер спорта по борьбе, еще недавно пропитанный оптимизмом и жизнью, сейчас казалось угасал на глазах. Он никогда не видел его таким растерянным, сдавленным и сломанным. Куле хотелось рыдать от кинжальной боли в груди, но он улыбался, шутил и пытался всеми способами взбодрить его, вселить в его душе надежду и вдохнуть в него с ней силу жизни.
А пока, единственной реальной надеждой и для отца, и для себя самого Куля видел теперь только в предстоящем суде. Он предполагал, что безумное обвинение его в большом количестве деяний по разным статьям УК было специальным ходом следователя для каких-то своих целей пока дело находилось под следствием, а для суда большинство этого маразма значения иметь не будет. В худшем случае думал он скорее всего останется две или три статьи, из которых одна тяжелая, где обвинение состоит в присвоении средств с использованием служебного положения, так как она шла основной во всем обвинительном заключении, и пара легких, где останется подделка протокола 1 и служебный подлог. Все остальное, по Кулиному уразумению, должно было почти самопроизвольно развалиться, как во-первых ненужное, ведь одной тяжкой статьи достаточно было, чтобы засадить Кулю до скончания века и отобрать у него все, что только было возможно, и во-вторых, как кричаще абсурдное, чтобы не портить своим маразмом общий вид окончательного судебного решения. Но и это предположение в теории не устраняло практической потребности в деньгах, и что характерно, в том же самом количестве, как и заявлялось ранее.
Еще одним потенциальным источником появления более-менее крупной суммы для возможности ведения предметного диалога с судьей был родительский дом. Накануне финансового кризиса и заезда в тюрьму Куля в пригороде Харькова купил родителям дом, чтобы они к пенсионному возрасту могли жить поближе к сыну. В период интенсивного роста цен на недвижимость он увидел выгоду в том, чтобы застолбить понравившийся вариант, купив его в кредит за банковские деньги, оформив договор без штрафных санкций за досрочное погашение. По задуманному плану родители за два-три месяца продали бы свой родительский терем, и за вырученные деньги, переехав в пригород Харькова, рассчитались бы с банком вернув финансовую ситуацию в прежнее паритетное положение. Так тогда виделось делать выгоднее, чем действовать поступательно в классическом виде. Теперь, когда на этот дом в пригороде, кроме банковского ареста на отчуждение, как на залоговое имущество, был наложен еще и ментовской арест, продать его было не реально, но жить в нем никто не запрещал. Всю эту историю Куля подводил к тому, что было бы не плохо, продав родительский дом, использовать вырученные деньги для решения его проблемы. Ста тысяч долларов по послекризисным ценам за него конечно уже было не получить, но половину еще было реально. Отцу Куля прямо об этом пока не говорил, боясь расстроить его и без того больное сердце. Любой напуганный беспрецедентными обстоятельствами человек, при таких раскладах побоялся бы вообще остаться без своего угла, особенно на старости лет. Поэтому, пока на родительское гнездо не находилось реального покупателя, этот вопрос на серьезный уровень обсуждения, им не поднимался. Героически стойко держалась мама. Слез конечно было много, но реки материнских слез воспринимались и переносились полегче, чем скупые отцовские росинки. Бодрый, здоровый и оптимистичный вид сына ее сильно успокаивал, а все остальное для нее было уже не главное. Мама незыблемо верила в бога, и это давало ей силы. Она не сильно боялась остаться без жилья веря, что бог их не оставит, а заточение и страдания сына воспринимала, как неминуемое наказание божие за его деяния грешные. Все остальное, все рассказы Павла о его невиновности, о том, что его подставили, для нее были не существенны. Она любила его, как любая мать любит единственного сына, не взирая на то, что он оказался вдруг для кого-то большим негодяем, и покорно мирилась с любыми обстоятельствами, окружающими его, молясь при этом за него, и настойчиво убеждая самого жить по заветам божьим.