Шрифт:
Городские стены надвинулись, выросли, воплотились в ощутимую реальность. Но странное дело, вблизи город вовсе не был большим и помпезным. Здесь он был такой же двухэтажный, захирелый, уездный, как на земле. Только запах кварталов и камня отсутствовал вовсе, будто все постройки были выполнены роботами, не оставившими после себя ни капли пролитого пота. Впрочем, и запаха пролитого мазута тоже в воздухе не чувствовалось. Действительно, кто же на земле возводит такие города?
– На земле? А где всё это находится, разве не на земле? Тьфу-ты, совсем запутался, – сплюнул Никита.
Но пока никого из живых на глаза ещё не попадалось, будто город жил в пустыне сам для себя, а не был построен кем-то и когда-то. Собственно, от неприличного безделья можно было избавить себя, «взирая» на какой-то там памятник или брошенное место обитания. Но Никиту недаром сюда забросили. Ведь город находится на догорающей бумаге, которая вместе с непрошенным гостем скоро превратится в искры, уносящиеся в небо большого мира.
– В общем, так, – определил для себя Никита, – типичный уездный городишко конца девятнадцатого, только всё равно неземной какой-то, потому что нежилой. На современный трансформер смахивает. Вон и дорога: плавно перешла в такую же прямую улицу, а улица выпотрошилась в площадь. Хоть улица уже была вымощена настоящим кирпичом, но от этого ничуть не ожила. Может быть, это тот самый город теней и тень города, куда пришлось спускаться бедному Алладину?
Народу никого. Ни кошек, ни собак. Только дома сами, похоже, передвигаются и жмутся торец к торцу. Впрочем, жёлто-чёрный песок пустыни тоже перекатывал сам себя без ветра и дождя. Может, стены домов слеплены тоже из самосвального песка? Ближе к центру дома облепили площадь, предстали стеной каменною, а поверху меж крышами зданий пущена решётка тюремная. И весь центр города был ничем иным, как огромной тюремной камерой с единственным зарешеченным окном, уставившимся прямо в жёлто-красное небо.
Вдруг меж стен мелькнула всё-таки тень живого человека. Оказалось, мечется внутри каменного двора, прикрытого огромной – от дома до дома решёткой – один единственный человек, господин галантерейный во фраке с отливом пламенным. Слава Богу, хоть кто-то живой в городе теней и в тени города. Может быть, теперь что-то станет ясно? Тем более господин в красивом фраке что-то вещает на настоящем русском языке:
– Батюшка, отец родной, да не хотел же я, вот как есть, ни в жисть не хотел, что ж с меня-то драть потёмную? Я ли сарбазником не был, я ли не с копейки начинал? Я ли чаяний ваших превосходительств не выполнял? – а сам всё плачет…
Никита сначала не понял перед кем или чем причитает единственный живой человек? Может быть, в этом городе теней сами дома являются живыми, поэтому и передвигаются, а попавшегося сюда человека из внешнего мира топчут и ломают, заставляя умолять и выпрашивать прощение?
– Спаситель мой! Бог да наградит вас за то, что посетили несчастного.
Никита пригляделся и увидел ещё одно живое создание города-тюрьмы: галантерейный господин подскочил одной из стен, где стоял перед ним старец и, кажись, довольно почтительный, во всяком случае, по одёжке такого встретят и приветят, да что уж дальше-то? Наш господин галантерейный всё мечется, мечется.
А площадь всё стенами – стенами. И вот уже не площадь совсем, а как есть каземат. Одно отрадно: вместительный каземат. Вон и камин в дальнем углу с давешним знакомцем Никиты. Похоже, он ни в степи, ни в сжигаемой им же рукописи уже не мог расстаться с камином. Впрочем, на этот раз Гоголь оказался у камина не один. Напротив него сидел на таком же стуле с высокой спинкой, обтянутой зелёным сукном, господин во фрачной паре с красной розой в петлице. На голове у него красовался цилиндр с высокой тульёй, надвинутый на глаза. Только эти непроизвольные участники сцены на тюремной площади сидели пока молчаливо, не издавая ни звука. А стоящий у стены старче вздохнул так горестно, как будто сам с этим горем родился:
– Ах, Павел, Павел Иванович! Павел Иванович, что вы сделали!
– Что же делать? Сгубила проклятая! Не знал меры; не сумел вовремя остановиться. Сатана проклятый обольстил, вывел из пределов разума и благоразумия человеческого. Преступил, преступил! Но как же можно этак поступать? Дворянина, дворянина, без суда, без следствия, бросить в тюрьму!..
Дворянина, Афанасий Васильевич! Да ведь как же не дать время зайти к себе, распорядиться с вещами? Ведь там у меня всё осталось теперь без присмотра. Шкатулка, Афанасий Васильевич! Шкатулка, ведь там всё имущество. Потом приобрёл, кровью, летами трудов, лишений… Шкатулка, Афанасий Васильевич! Ведь всё украдут, разнесут! О, Боже!
И не в силах, будучи удержать порыва вновь подступившей к сердцу грусти, он громко зарыдал голосом, проникнувшим толщу стен острога и глухо отозвавшегося в отдалении, сорвал с себя атласный галстук и, схвативши рукою около воротника, разорвал на себе фрак наваристого пламени с дымом.
– Ах, Павел Иванович, как вас ослепило это имущество! Из-за него вы не видели страшного своего положения.
– Благодетель, спасите, спасите! – отчаянно закричал бедный Павел Иванович, повалившись к нему в ноги. – Князь вас любит, для вас всё сделает.