Шрифт:
– Излеченных нами – множество, – патетически восклицал он, – имя им – легион! Двери храма открыты для всех страждущих. И не наша заслуга в том, что поток не иссякает. Душа, если она не омертвела, тянется к богу!
«Не наша заслуга» – тут он, конечно, прибеднялся, но отчасти и искренним был. Мысль без морали – недомыслие, мораль без мысли – фанатизм. Под первой частью этого афоризма – упущенные нами, под второй – привлеченные «ими». Чаще в жизни встречается сложное переплетение первого и второго.
Но неужели разум и сердце человеческое слабее полупервобытной привычки изобретать бога? Уверен: не слабее. Тогда почему они отступают? Наверное, от усталости, от потери человеком веры в себя. Тут тысячи причин. Сломленный личным несчастьем, недостаточно образованный человек может прийти и приходит в храм. В этом – своя гуманность, такт, и, может быть, признание сегодняшней церкви.
Когда внезапно уходит близкий человек, вчера еще полный жизни, связанный с тобой мириадами нитей духовных, – сознание отказывается признать факт его небытия. Как жить, если рассудительно принять за реальность, что вот в этой урночке, которую ты закапываешь в холодную землю – все, что осталось от того, кто смотрит на тебя со сделанной недавно, в минуту будничного счастья фотографии, – именно все – и ничего нет больше?! Как жить? В этот страшный, каменящий момент легче, и, кажется, даже разумней вообразить иной, непостижимый тобой, живым, мир, в котором пребывает ушедший. Смешной, кощунственной, глупой, бесчеловечной кажется какая-то взвешенная аргументация против этого. Но проходит, проходит краткий час наркотического успокаивающего самообмана – часто неизбежного, и это так понятно! – и наркотик, помогший заглушать первую боль, может обратиться во зло. «Душа тянется к богу» – бархатно скажет отец Василий… и потянешься к богу, не замечая, что отшатываешься от магистрального пути своей души. Потому что она тянется к истине, томится по ней, но покорна тебе – ждет твоего «добро». А ты надеваешь мягкие шоры религиозности. Мягкие, обволакивающие:
«Для меня истина – в боге. Стремиться к нему, раствориться в нем – высшее наслаждение духа, достойное любых усилий, любого подвижничества!»
Бархатный голос отца Василия заполнял комнату, как несколькими часами до того заполнял церковь.
Душа тянется к истине, и на ее пути – тяжком, непрямом – церковь подставляет некие зазывные щиты-картинки, уводящие в тупик не желающих додумывать. Картинки эти дают иллюзии уюта, иллюзию конечности поисков, иллюзию истины. Дойдя до этой услужливо тенистой и душистой преграды, ослабленный, словно надышавшийся маковым цветом, человеческий разум призывает свою вторичность, поспешно, враз сдавая свои позиции. Дальнейшие поиски прекращаются. Человек блаженно сникает, сама реальная жизнь представляется иллюзорной, и он становится беспомощен, беззащитен перед ней. Предрасположенный к добру деятельному научается подставлять щеку. Но то и надо подлецу – он не замедлит ударить, и, если есть возможность, ударить не раз и добить, если ему понадобится.
Эта порожденная религиозностью ватность в характерах хороших людей, нередко теряет религиозную окраску. Еще чаще множится без нее, но благодаря ей. Может быть, это самое страшное наследие, переданное давешним «благолепным» мракобесием. Невидимая бацилла апатии зародилась в храме. Но не только в нем.
«Религиозную» апатию трудно отделить от апатии, порожденной в бесчисленных столкновениях с непробиваемыми недостатками «мирской» жизни. С людскими пороками, не выкорчеванными вовремя и потому местами буйного цветения достигшими.
Приходится убеждаться в том, например, что горячее стремление принести пользу обществу не всегда находит сочувствие и понимание. Более того, сталкиваясь с рутиной – наступательной, сильной в своем напоре, косности, крепкой своим единством, благие стремления порой превращаются в отчаянную самоотверженность. Даже самоубийственность, для обыденного разума кажущуюся сумасшествием. «Мания!» – с деланным сочувствием вздыхает чинуша-обыватель, и самоотверженность в определенный момент останавливается перед выбором: битье головой о стену, равносильное самоубийству, или – апатия. Пусть каждый судит сам, что встречается чаще.
Такая «ставка на надрыв», на крайнее напряжение не может долго приносить плоды. Мы нередко умиляемся собственной «дальней любви», поддерживая далекого подвижника, и не замечаем, что без нашей поддержки задыхается, так сказать, подвижник «ближний». Это мелкое предательство и невольное постоянное подвирание есть в духовных генах религиозности, идет от эффекта молитвы: согрешил, покаялся, кинул копеечку «на строительство храма» – и успокоил душу. И получается: «Нет пророка в своем отечестве (городе, селе, микрорайоне, семье, на работе?)» Вот и являются истеричные, вдруг, посмертные благодарности. Хрестоматийные примеры этого – судьбы Высоцкого, Рубцова, томского писателя Михаила Орлова.
Далеко не всякий талантливый или просто хороший человек обладает железной хваткой и защитной броней. Может быть, одно с другим вообще несовместимо. Не всякий находит ясную цель сразу и способен постоянно не терять ее из виду. И даже тот, кто обладает редким сочетанием всех этих качеств, не застрахован от минут и даже периодов неуверенности в себе, слабости, хандры, наконец. И подвижник вдруг может стать хрупким, ломким, а то и податливым. Тогда от нас, окружающих, зависит, суждено ли состояться этому таланту, просто этой личности.
Как трудно порой найти доказательства необходимости жить по совести, честно, столь важные для молодых! Беспощадный и впечатлительный взгляд юности способен за благородным внешне поступком разглядеть корысть, распознать изощренную демагогию или крохотную фальшь, за которой могут скрываться вещи, в корне меняющие многие представления. «Неужто и в этом лучшем из миров зло начинает чувствовать себя вольготно?» – задается вопросом юноша, снявши розовые очки. И – или надевает черные, или бросается в поиски вековечных утешительных конструкций религии.