Шрифт:
Я катал по столу карандаши.
— Детишки? Кроме того мальчика?
— В сентябре родилась дочка. Думали к рождеству крестить.
Когда я жил в каморке на Сваубнисгата, 19, то иногда по ночам, проклиная все и вся, натягивал на голову одеяло, но уснуть не мог, слыша за стеной разговоры молодых супругов, ссоры, жалобы, рыдания или поцелуи, вздохи и любовные ласки.
Жена Вильхьяульмюра была на редкость спокойная, тихая, и вдобавок ограниченная. Например, частенько, когда Вильхьяульмюр уходил на случайные заработки или просто болтался где-то с пьяницами, она запиралась в мансарде и держала сына подле себя, не пуская его даже к бабушке на кухню, хотя он клянчил и просился туда. «Нет-нет-нет, ни шагу туда, будешь при мне».
Старуха вспомнила бога:
— Бог располагает… Господь высоко, а видит далеко. Как знать, может, для моего Хьялли и лучше, что бог так рано призвал его.
В последнее время я не раз видел Вильхьяульмюра в районе Хабнарстрайти, причем чаще пьяным, нежели трезвым. Все в этом тощем человеке говорило о нескладной судьбе. Экономический бум и сверхурочная работа ему, как и многим другим вырвавшимся из-под железной пяты кризиса, пошли вовсе не на пользу и только приблизили трагический конец.
— Он был такой ласковый и внимательный, — продолжала старуха, — так добр и мягок ко мне.
На Сваубнисгата я ни разу не замечал, чтоб Вильхьяульмюр относился к матери с лаской и вниманием. Скорее наоборот: он вел себя довольно бесцеремонно, задиристо и требовательно, а то вдруг совершенно равнодушно. Не припомню, чтобы он хоть раз сказал ей доброе слово или вызвался помочь, например сбегал в ненастную погоду за покупками, ведь из-за болезни пожилая женщина не всегда могла сделать это сама.
Старуха, похоже, прочла мои мысли… Как бы там ни было, принялась возражать.
— Он был такой сдержанный, — говорила она с горечью, как бы споря со мной. Прямо как ее покойный отец.
Затем, пытаясь оправдать погибшего сына, она вернулась к доводам, которые я изо дня в день слышал на Сваубнисгата, 19. В том, что Хьялли начал пить, виноваты только кризис и безработица. Будь у него постоянная работа, лучше под крышей, где-нибудь на приличной фабрике, как у некоторых, он бы не запил. Видит бог, Хьялли по натуре не был гулякой. А как он переживал, что вынужден жить нахлебником, от случая к случаю платить за жилье и пропитание, не радуя своих близких, ничего не покупая в дом, не имея возможности устроиться хотя бы на траулер. Когда же работа наконец появилась, и не только в порту, вино уже успело схватить Хьялли мертвой хваткой и загубить все.
Старуха теребила платок.
— Что говорить, и с отцом он не ладил. Так уж всегда бывает, к чутким да мягким судьба жестока. Хьялли был очень раним, но редко находил у отца понимание и доверие. — Она, мол, никак не забудет, какое у него было выражение лица, когда он вошел в кухню со своими рисунками, разорвал их на куски и швырнул в мусор.
— Со своими рисунками? — переспросил я.
— Да-да, со своими собственными рисунками. — Казалось, старуха готова была всхлипнуть, но удержалась и продолжала: — Не многие знали, как любит Хьялли рисовать, какие замечательные, совсем настоящие картины у него получались, да что там, даже портреты. — Однажды в воскресенье он показал ей рисунок — крошечный домик с садом, и все это цветными карандашами. Она до сих пор помнит этот хорошенький домик, яркие цветы и дрозда на толстой ветке… Хьялли был в тот день как никогда в настроении и сказал, что построит такой дом, когда разбогатеет. Как трогательно, что бедному мальчику хотелось иметь собственный дом. И что же, кризису и безработице суждено было разрушить все надежды? Разве он не мечтал о счастье, только что женившись и ожидая ребенка? А отец, ох… ничего-то он не понимал, только бросался на мальчика да снимал стружку за то, что он не желает работать за гроши, фыркал на рисунки, называл их блажью и хвастовством, а самого Хьялли — бездельником и пьянчужкой. Разве можно так говорить с одаренным мальчиком… и беременной женщиной, что в мансарде, что на людях?.. Незадолго до ужина Хьялли влетел на кухню с рисунками в руках, изорвал их все на кусочки и молча ушел из дома в зимнюю темень и холод, без шапки. Вернулся он уже ночью, пьяный до бесчувствия. С тех пор он никогда больше не брался за карандаши.
Я молчал.
Старуха подняла на меня кроткие горестные глаза.
— Всё… Ссоры уже в прошлом.
Я опустил голову.
— Бог располагает…
Она некоторое время раскачивалась и тряслась, потом опять заговорила о своем Хьялли: каким добрым и способным мальчиком он был, как хорошо учился в школе, книги читал вечерами, а когда они купили прйемник, слушал музыку, тут же запоминал мелодии и подбирал их на губной гармошке. Еще она помнит, как он был рад, когда наловил рыбы на уху, принес домой то ли сайду, то ли камбалу, с причала поймал. Помнит, как ловко он продавал газеты. Зимой, в самые черные ночи ни свет ни заря вскакивал с постели, мерз на улице в плохонькой одежонке, дрожал, коченея от холода. Старуха спросила вполголоса, обращаясь как бы к самой себе, на что он тратил свои монетки — на кино или на сладости, как другие мальчишки. И сама себе ответила: нет, ее Хьялли собирал эйриры в коробочку и хранил до рождества, а потом покупал всем подарки, например сестре Руне — жемчужное ожерелье, Мадде — куклу, отцу — табакерку, а ей… ну да, ей он подарил туфли, они прямо-таки сияли, черные выходные туфли на серой подошве, легкие и мягкие.
Старуха замолчала и, не в силах больше сдерживаться, склонила голову и заплакала. Плакала она очень тихо, отворачиваясь, вытирая глаза платком и болезненно вздрагивая. Я вновь стал перебирать вещицы на столе и говорил какие-то слова, но моя гостья, казалось, не обращала на это никакого внимания. Мало-помалу она успокоилась, слезы прошли, как тихий зимний дождь в ночи, взгляд ее опять застыл на руках, и не надо было уже ни вытирать глаза, ни бороться с болезненными рыданиями.
— О-ох. Бог располагает…
Потом она сказала, что уж и не знает, как быть, ведь она с просьбой ко мне.
Я продолжал двигать по столу вещицы, а тень старухи на стене выросла.
— Ты ведь знал моего Хьялли. Вот мне и хочется, чтобы ты нес гроб на похоронах.
Я спросил, когда это будет, и она объяснила, что прощание в доме назначено, на среду в половине второго, рассказала о пасторе и новом кладбище, что близ бухты Фоссвогюр. Ей трудно примириться с тем, что Хьялли будет покоиться не рядом с сестрами Сольвейг и Гвюдлёйг в углу старого кладбища. К сожалению, там нет места, повторяла она. Нет, нет места. До Фоссвогюра трудно добираться, чтобы ухаживать за могилой, особенно весной.