Шрифт:
— Каким образом? — спросил я.
— Пошлем его в Америку.
Однажды теплым туманным днем в начале марта я зашел по делам на почтамт и вдруг столкнулся с Финнбойи Ингоульфссоном. Склонившись над темно-зеленым столом, он наклеивал на конверт марку. Когда я окликнул его и поздоровался, он поднял глаза, словно испуганный страж секретных бумаг, ответил на приветствие не сразу, а поспешил сунуть письма в окантованную латунью щель посреди стола. Потом с преувеличенной любезностью кивнул и улыбнулся.
— Я… Написал вот матушке, — сказал он по дороге к выходу, как бы объясняя свой испуг. Прежде чем я успел понять его слова, он оживленно сообщил, что завтра утром, наверное, уедет, и решится это сегодня к пяти часам.
— Куда собираешься? — спросил я.
— В Америку.
Я оторопел. Новость эта была для меня будто холодный душ. Ведь всего несколько дней назад в кафе рассказывали со слов одного моряка-исландца, только что вернувшегося из Америки, что немцы потопили половину судов конвоя — преследование началось у Ньюфаундленда, а последние торпеды по ним выпустили у полуострова Гардскайи. По словам того же моряка, было строго-настрого запрещено останавливаться или отклоняться от намеченного курса, так что им дважды пришлось, как паршивым псам, пройти по обломкам судов, с которых тонущие люди взывали о помощи.
В Америку. Мурашки пробежали у меня по спине. Я хотел предостеречь Финнбойи Ингоульфссона, уговорить его отказаться от путешествия, но он сказал, что еще до рождества твердо условился с шефом об отъезде. Переубеждать его я не стал, промолчал и о войне, и о немецких подлодках, решил не нагонять на него страху перед рискованным предприятием, которого он и сам в глубине души боялся. Я только спросил, долго ли он пробудет в Америке.
— Как минимум год. А то и два. Окончательно еще не решено.
Мы немного прошлись по улице Постхусстрайти навстречу теплому ветру и остановились у аптеки. Я спросил, чем он собирается заниматься в Америке.
Финнбойи Ингоульфссон застегнул пуговицу пальто.
— Хотел бы за весну и лето как следует освоить английский, а с осени… — Он запнулся, потом подобрал слово: — Буду учиться на колумниста.
— A-а… значит, будешь учиться журналистике?
Финнбойи Ингоульфссон кивнул и, помедлив, сказал «да», словно мое толкование было не совсем точным. Он молча смотрел то себе под ноги, то через улицу, на не закрытые шторами окна аптеки, потом добавил:
— Еще мне хотелось бы заняться литературой и искусством.
Неожиданно налетел резкий порыв холодного ветра, и последние слова сорвались с губ Финнбойи, как осенний листок. Мы двинулись дальше по Постхусстрайти, и я подумал о том, что никто из знакомых мне молодых поэтов не смог бы так бесстрастно произнести эти два слова — литература и искусство, — как Финнбойи Ингоульфссон. Заняться литературой и искусством… Внутри у меня прямо что-то оборвалось. Я спросил себя: может, стоит поближе познакомиться с ним, найти общие интересы? Когда он опять остановился, на этот раз у парфюмерного магазина напротив «Скаулинна», то я не удержался и пригласил его на чашку кофе.
Конечно, он пойти не мог. Нужно так много успеть, дел по горло, занят до самого вечера. Еще к Вальтоуру нужно зайти, он приглашал.
Так мы стояли на теплом ветру и смотрели на «Скаулинн», где свободные художники и поэты, как обычно в это время дня, сидели за кофе, вольные будто птицы, отрешенные от мелкобуржуазной погони за временем; одни обсуждали приключения Хемингуэя, другие разглагольствовали о влиянии новомодной живописи на поэзию. Я же не был свободным художником и ровно через полчаса должен был бы вернуться на работу, даже если б Финнбойи Ингоульфссон и располагал временем. Но ему было так неприятно отказать мне, что я пожалел о скоропалительном приглашении.
— Значит, утром отплываешь? — спросил я наконец, чтобы нарушить неловкое молчание.
Пока не известно, ровно в пять нужно позвонить в Пароходную компанию, там скажут окончательно, но он надеялся, что никаких изменений не произойдет. Понятное дело, время отправления конвоя назначают военные.
Мы смотрели уже не на «Скаулинн», а на мокрый тротуар.
— Наверно, к утру ветер утихнет, — сказал я.
— Наверно.
Мне опять показалось, будто поблекший осенний лист сорвался с ветки. А Финнбойи Ингоульфссон сдвинул рукав, взглянул на блестящие новые часы, покачал головой и виновато улыбнулся.
— Ну ладно, пора прощаться. Хочу заскочить в магазин за зубной щеткой.
Скучал ли я по этому малознакомому человеку? Нередко я ловил себя на том, что невольно вспоминаю, как Финнбойи Ингоульфссон декламировал стихи на концерте весной 1940 года, как он стучал в двери редакции, как здоровался с нами, улыбался, слушал речи шефа, кивал. Наверное, преувеличением было бы говорить, что я прямо-таки скучал, но я до того привязался к этому кроткому, неопытному и во многом загадочному молодому поэту, что чуть ли не постоянно думал о нем, а ведь мы были знакомы не так уж близко, да и тревог у меня хватало — время-то было военное (я не имею в виду те события, из-за которых и сейчас иногда просыпаюсь в кошмарах, ведь они произошли году в 1948-м).