Шрифт:
Следуя своему методу, социология религий абстрагируется от сверхъестественного измерения. Может ли она ответить на вопрос: будет ли религиозным XXI век? Вероятно ли возрождение Католической Церкви, и в какой форме оно может произойти? Примет ли оно направление, которое хотели бы дать ему интегристы, или то, которое стремятся сообщить ему теологи Освобождения? Не чувствую себя вправе что-либо утверждать. Я больше верю в католицизм, проповедующий спасение каждой души, чем в Церковь как духовную помощницу революционных движений (хотя этот второй вариант мне кажется почти неизбежным во многих странах Латинской Америки).
Оставив в стороне традиционные религии и сосредоточив свое внимание на светских религиях, прошел ли я мимо главного? Совершил ли я ошибку, или мне случайно не повезло, когда я взял экономику и войну в качестве тем для своих размышлений, в качестве главных характеристик нашей эпохи? Допускаю и собственную ошибку, и невезение. Но какой другой выбор я мог бы в действительности сделать? В период, когда сформировалось мое историческое сознание, Великая депрессия обостряла немецкий национализм и толкала Гитлера к власти, а Европу — к катастрофе. Марксизм, стоящий у власти в Москве, и антипролетарская революция в Берлине — вот исторические обстоятельства, продиктовавшие направление моих исследований. Я хотел стать историком современных мне революций и войн.
Что же, мне в самом деле не повезло? Вдохновившись германским историзмом Карла Маркса и Макса Вебера, я сошел с правильного пути — пути Дюркгейма и Тарда? Мое поколение, «зараженное» германскими идеями, которые Жан-Поль Сартр преобразил с несравненным блеском, уже принадлежит к прошлому? Возможно; и это не вызывает у меня никакой горечи. Тем не менее лучшие из социологов обращаются одновременно к Марксу и Веберу, очищенным от политических страстей, маскирующих их научную взаимодополняемость.
Что касается меня, то я не думаю, будто погружение в немецкую культуру и последующее увлечение аналитической мыслью англо-американцев увели меня в сторону от Франции. До 1939 года Германия была нашей судьбой. Вплоть до поражения Третьего рейха в 1945 году идеи, пришедшие из Германии, пронизывали мировую историю. Расизм принадлежал Германии не более, чем другим европейским странам, но Гегель, Маркс и их последователи, как и Ницше с его критикой идеологий, облекали смыслом, поясняли и освещали великие схватки за мировое господство.
После заката германских богов демократия в американском стиле, прагматичная, не склонная ни к какой метафизике, стремящаяся к семантической точности, оказалась лицом к лицу всего лишь с выродившимся вариантом гегельяно-марксистской традиции. Технизация планеты ускорилась. Марксистские мифы растаяли в конце концов почти сами собой, в свете фактов. Даже изменение экономической обстановки начиная с 1973 года (или, может быть, несколько раньше) не заставляет взглянуть по-новому на будущее человечества.
Глядя вперед, я не вижу оснований для оптимизма. Европейцы совершают самоубийство, сокращая рождаемость. Народы, чьи поколения не воспроизводят себя, обречены на старение и в связи с этим подвержены настроениям «конца века» и отречения. Они могут заполнять пустоты иностранцами, как и делали это во время «тридцати славных лет», но рискуют тем самым обострить напряженность между иммигрантами и своими трудящимися, которым грозит безработица. Синтез демократии и либерализма, смешанная экономика могут — вероятно, еще до конца этого века — подвергнуться испытаниям вследствие замедления роста, инфляции, расстройства денежной системы, высокой доли социальных дотаций в национальном продукте. Франция после подъема, на который уже почти не было надежды, теряет свое место в мире, не умея приспособиться к суровым требованиям конкуренции, полупарализованная внутренними распрями и живучестью анахроничных идеологий.
Соединенные Штаты утратили свое военное превосходство. Советский Союз накапливает оружие — для запугивания, но также и для вмешательства, когда представляется случай. Политический класс Американской республики, ее восточного побережья, вдохновлявший дипломатию и руководивший ею в течение четверти века, совершил самоубийство; будучи ответственным за войну во Вьетнаме, он свалил вину на Ричарда Никсона, который не покончил с ней достаточно быстро. Президенты Дж. Картер и Р. Рейган бросаются из одной крайности в другую. Консенсуса в отношении внешней политики больше не существует. Страна отныне недостаточно богата, чтобы финансировать одновременно социальное законодательство и перевооружение. Она еще сохраняет научное первенство, уникальный производственный аппарат, но стала непредсказуемой как для своих врагов, так и для своих союзников.
В Европе Федеральная Республика Германии, являющаяся более чем когда-либо краеугольным камнем Атлантического союза, кажется поколебленной. Находясь на передней линии, гранича с советской империей, она пытается сохранить на своей территории американскую армию, не раздражая при этом людей в Кремле. Пацифизм миллионов немцев снижает способность правительства принимать решения; выражает ли он закономерный страх перед страшным оружием или отказ от раздела, с которым немецкий народ мирится все хуже? Примирение между французами и немцами остается прочным, подлинным. Но пришел ли тот день, о котором упоминалось в спорах 50-х годов? Боннский канцлер, будь он социалистом или консерватором, смотрит и в сторону угрожающего Востока, и в сторону защищающего Запада. Какое направление он изберет в конце концов?