Шрифт:
Он разогреет овощной бульон; покрошит лед на кусочки, чтобы скормить ей; потом заберется в постель и встанет только в том случае, если встанет она. И еще, конечно, чтобы выгулять собаку. И чтобы сходить в туалет. И чтобы поесть. И чтобы подойти к двери, если кто-нибудь позвонит. Хотя ему не обязательно подходить к двери или отвечать на телефонные звонки; ему не обязательно собирать почту с пола в прихожей. Пока он так или иначе заботится о себе или о собаке, об их телесных функциях, он может касаться ее, только другим способом, и ничего плохого не случится.
Но когда он входит в спальню, выгуляв собаку, она сидит на краю постели, натягивая носки. И это спустя несколько дней, когда она ничего не ела и не одевалась! Это после нескольких дней, когда ему приходилось умывать ее в постели, обтирать сначала влажным, а потом сухим полотенцем ее лицо, руки и ноги.
Когда он спрашивает, чем она таким занимается, она говорит – говорит! – что хотела бы пойти прогуляться. И это после нескольких недель, когда она не так уж много говорила, забыла слово « гулять », когда ей приходилось показывать это слово знаком, перебирая пальцами.
Эта история могла бы закончиться на этом – на ощущении, которое возникает у него, когда он смотрит, как его жена натягивает носки; когда он слышит слово «прогуляться», слетающее с ее уст. Ему приходилось читать о таких чудесах. Спонтанная ремиссия. Читатели присылали ему письма об этом. Сегодня кажется, что человек не жилец в этом мире, а завтра он пускается в пляс. И теперь он думает, что слово «прогуляться» – самое восхитительное слово в английском языке, в любом языке. Никаких больше слов не нужно. Собака понимает это слово и радуется. Его жена натягивает ботинки. Встает. Улыбается. Говорит: «Пойдем прогуляемся». Я хотел бы в этот момент подключить мужчину, похожего на меня, к монитору, и записать его чувства – и чувства собаки тоже, – и отослать их в космос, чтобы их обнаружили и пытались интерпретировать миллиарды лет спустя, и чтобы мы могли на этом закончить эту историю.
Глава 7 Здравствуй и прощай
Природа пытается загладить свою вину: штормовые тучи расходятся ради последних минут солнца. Мы стоим на лужайке и наблюдаем, как солнечная колонна воздвигается над горизонтом, мигает, потом исчезает: пуповина, соединявшая небеса и землю, перерезана, и настоящая ночь, не ложная ночь бури, принимается маскировать разрушения, которые мы теперь рассматриваем при свете фонаря.
Машина Сэм по-прежнему припаркована у кладбищенских ворот; древесный сук расколотил вдребезги ветровое стекло. Под одиноким работающим уличным фонарем вода хлещет из ямы, где еще недавно был пожарный гидрант. Мальчишки обступили яму, опасливо тянутся вперед, отдергивают руки обратно, не успев коснуться воды.
Белая кошка выныривает из-под листьев вырванного с корнем дерева с мертвой птицей в зубах, потом неторопливо шествует через улицу, по которой не едет ни одна машина.
Передний дворик – смесь рухнувшей черепицы и стекла. Глория тянется за чем-то блестящим в траве; бабушка велит ей вернуться обратно на веранду. Девочка садится, ее окутывает облако дыма от сигареты, которую курит ее мать. Она подает знак матери, дважды трет ладони друг о друга, правая ладонь поверх левой.
– Завтра никакой школы, – говорит ее мать. Выбрасывает сигарету на лужайку. – Может, школа вообще не выстояла.
Здоровенная ветвь – целое дерево – вонзилась в дом пониже окна второго этажа. Джей приносит приставную лестницу, велит всем убраться с дороги. Взбирается наверх, чтобы выдернуть ветку, но она застряла на совесть, говорит он, так что он решает подождать до следующего утра, когда можно будет распилить ее на части бензопилой.
Сэм сметает в кучу осколки стекла, слишком мелкие, чтобы подбирать их руками. На несколько минут над больницей зависает вертолет, прежде чем приземлиться на крышу. Дина крестится. Глория подражает ей. Она смотрит на меня, и я отворачиваюсь. Надеваю рабочие перчатки и собираю стекла, сбрасывая их в мусорный брак, не принадлежащий Фостерам; должно быть, его, словно присланный ради этой самой цели, забросил в их двор ветер. В ушах у меня звенит. Когда я выпрямляюсь, голова у меня идет кругом. Из мира утекают краски и я вижу только черное и белое. Моргаю – и цвет возвращается: красные полоски на моих кроссовках, фиолетовое небо, розовые ленточки в волосах Глории.
Они предлагают нам комнату для ночлега: мокрые пятна на потолке, в шкафу горой громоздятся игрушки, десятки пустых крючков и вешалок. Ветер выбил окно; койки от двухъярусной кровати уложены бок о бок. Подушек нет, и белые наматрасники усыпаны битым стеклом. Мы убираем наматрасники вместе со стеклом и спим на голых матрасах.
В темноте Сэм спрашивает:
– Ну, и что теперь?
– Теперь мы будем спать.
– Ты же знаешь, что я имею в виду, – говорит она. – Имя девочки.
– Я не знаю, что нам полагается делать.
– Ты с ней знаком?
– Никогда в жизни не видел.
– Ты знаешь кого-нибудь из этих людей?
– Нет.
– Ты уверен?
– Я много лет назад решил, что не так-то много вещей, в которых я уверен, но никого из них я наверняка не знаю.
Ральф храпит на полу рядом со мной. Гул в моей голове прерывает шум вертолета, доставляющего в больницу очередную партию раненых.Я просыпаюсь в темноте от холода, слишком усталый, чтобы отодвинуть свой матрас от окна. Сэм спит, отвернувшись от меня, подтянув колени к груди, точно эмбрион в утробе. Она накрылась своей курткой вместо одеяла. Ральф нет. Наверное, захотела пить, скребет сейчас лапой крышку унитаза. Может быть, еще и проголодалась.
Я иду по коридору, ступая по скрипучим деревянным половицам: ребенок, тайком выбирающийся из своей комнаты. Так и жду, что распахнется дверь спальни, и мои родители спросят, чем это я занимаюсь, велят мне отправляться обратно в постель.
Добравшись до верхней ступени лестницы, я шепотом зову Ральф по имени, потом прислушиваюсь, не раздастся ли шорох ее когтей по полу. Вновь произношу ее имя, громче. Слышу внизу какие-то звуки; может быть, это она скулит, просится выйти, может быть – другая собака на улице.
Добравшись до первого этажа, вижу, что кто-то оставил включенным телевизор, приглушив громкость. Переносной телевизор, установленный поверх большего телевизора в гостиной, такой маленький, что приходится встать перед ним и наклониться, чтобы разглядеть людей на экране. Черно-белый фильм, блондинка говорит мужчине в широкополой шляпе – этакий Хамфри Богарт для бедных, – что ей очень жаль, извиняется снова и снова, пока он курит сигарету, наливает себе выпить. Он говорит: прощай . Она отвечает: «Не говори так – пожалуйста, не надо». Он говорит, что они оба знали с самого начала, чем это все кончится. Их манера игры мелодраматична, но мне все равно. Я занимаюсь вычислениями, как и каждый раз, когда вижу старый фильм, и числа говорят мне все то же: актеры, все до одного, если только они в момент съемок не были детьми, а порой даже если были, уже умерли. И все же вот они – их лица, их голоса – в году, который им не довелось узнать, в мире, который они не могли бы вообразить.
Голос в темноте, за моей спиной – он звучит как шепот, но слов не разобрать. Я оборачиваюсь и жду, пока глаза привыкнут к темноте.
Она лежит на диване, Ральф рядом с ней. Белая пижама, хвостики. Куклы лежат у нее на коленях, их волосы стоят дыбом – невесты Франкенштейна.
– Как ты выбрала им имена?
Она проводит ладонью правой руки поверх тыльной стороны левой.
– Я не понимаю.
Она снова и снова повторяет тот же знак.
– Что-то, связанное с самолетом?
Она пробует другой знак; ее руки словно пускаются в галоп.
– Лошадь?
Ее лицо смеется, но она не издает ни звука.
– Извини, – говорю я ей, и она снова изображает первый знак – скользит ладонью правой руки поверх левой.
– Она никогда не жила ни у какого пляжа.
Ее мать стоит у подножия лестницы, держа в руках фонарик. На ней белые тренировочные брюки, поддернутые до колен, длинная черная рубашка, на которой написано: РОЖДЕННЫЙ ЗАНОВО? С ЧЕГО ТЫ ВЗЯЛ, ЧТО В ЭТОТ РАЗ ВСЕ ПОЛУЧИТСЯ?
– Она говорит вам, что когда-то жила рядом с пляжем.
Глория прикасается к губам указательным пальцем, потом указывает на себя.
– Ну, если ты говоришь, что это так… – вздыхает Эвелин. – У нее слишком живое воображение, – говорит она мне. – Может быть, вырастет писательницей.
Глория целует два пальца, и они отлетают от ее губ, как птички.
– Ах да, точно, – говорит Эвелин. – Она же певица.
Она поворачивается к Глории.
– Что мы там говорили насчет сна?
Глория укладывается лицом на ладошку.
– Тогда что же ты делаешь здесь, внизу?
Глория указывает на телевизор.
– Я сама в этом виновата, – поясняет Эвелин. – Не следовало его выносить. Но я хотела посмотреть свою программу.
– Я спустился вниз, искал Ральф, – объясняю я ей. – Я подумал, что она могла проголодаться.
– Там в холодильнике есть огрызок болонской колбасы, – говорит Эвелин.
Ральф труси́т вслед за Глорией в кухню.
– Сперва понюхай ее! – окликает Эвелин.
За моей спиной раздается музыка, фильм заканчивается.
– Мне не следовало бы осуждать ее, – говорит Эвелин. – Я вела себя точно так же, когда была маленькой. Мне никогда не нравилось спать одной. Может быть, поэтому я и вышла замуж так рано.
Она вытягивает сигарету из пачки, лежащей на кофейном столике.
– Глория когда-нибудь разговаривала?
– Она разговаривает во сне, – говорит Эвелин. – Иногда мы слышим ее и подкрадываемся к двери, чтобы послушать. Пару раз даже удалось кое-что записать.
Она отыскивает спичечный коробок в кармане куртки, наброшенной на кресло.
– Одна осталась, – констатирует она. – Будем надеяться, что зажжется. – Она чиркает спичкой, и та занимается, но гаснет, стоит Эвелин поднести ее к сигарете; Эвелин яростно втягивает в себя воздух, но тлеет только краешек сигареты. – Может быть, это знак, что мне следует бросить, – говорит она. Снова обыскивает карманы куртки, потом настает очередь курток в шкафу. – Ура! – говорит она, находя зажигалку. – Я брошу, когда мне будет сорок, – обещает она. – Говорят, что каждые семь лет все клетки в теле заменяются новыми.
Глория делает какой-то знак матери.
– Ну уж нет, – говорит Эвелин. – Марш в постель.
Глория бегом поднимается по лестнице, и Ральф бежит за ней по пятам.
Эвелин стряхивает сигаретный пепел в ладонь; протягивает руку мне, будто угощая меня пеплом. – Прямо точь-в-точь как я, – говорит она. – Я в детстве точно так же сидела допоздна перед «ящиком». Мне даже все равно было, что там показывают.
Экран гаснет, а вместе с ним и комната.
– Должно быть, батарейки сели, – говорит она. – Я вообще удивляюсь, что они заработали – мы много лет не пользовались этим телевизором. – Она встает, кряхтя как старуха, несмотря на то, что ей едва за двадцать. – Кажется, у нас должны быть запасные батарейки в ящике на кухне, – говорит она.
Я жду, пока она их ищет.
– Черт, – говорит она. – Я могла бы поклясться, что они у нас есть.
– Хотите, я помогу поискать?
Она вздыхает.
– Да уж утро скоро, – говорит.
Я оставляю ее во тьме, щелкающую зажигалкой.