Шрифт:
Дани спросил:
– Что ты станешь делать, если бабушка умрёт?
– Наверно, захочу тоже умереть.
– Как это?
Я промолчал.
– А если умрёт мама? Или я?
Я не сдержался:
– Зачем ты спрашиваешь?
Дани объяснил:
– Спрашивают, когда не понимают.
– Ещё поймёшь, когда проживёшь свои годы, и когда узнаешь, что каждый прожитый день – это маленькая жизнь.
– Так уж и каждый день?
– Каждый. Начиная с самых первых.
Дани смотрел на меня с недоверием, а я подумал, что к нашей следующей встрече мне придётся подготовиться более тщательно.
– Кушай! – сказал я.
На кухню вошла дочка.
Вспухшие глаза.
Подрагивающие губы произнесли:
– Мои цветы маме не понравились. Ни мои цветы, ни то, как я одета.
– Цветы?
– Да, мои цветы.
– И мои тоже.
– Что?
Я бросил взгляд на внука. Он увлечённо поедал цыплёнка.
Дочка вышла в коридор. Я – следом (вслед) за ней.
Моя бедная девочка! С тех пор, как её покинул муж, она пребывала в состоянии постоянной растерянности. Её речь то и дело перемежалась выражениями (словами) «не думаю, что…», «не могу себе представить, что…», «вряд ли оно…»
– На маму не обижайся, – начал я. – Ты ведь знаешь, что теперь она… Мы должны… Теперь особенно…
Дочь покачала головой:
– Ума не приложу, как ты с ней справляешься…
– У нас с твоей мамой обмен ценностями. Я для неё единственный. И она для меня. Для мужчины это что-то да значит…
– Для мужчины?
Я хотел сказать что-то ласковое, но нужных слов не находил. Бедная моя дочка… Я вспомнил о крохотном существе, которое из глубины коляски тянуло ко мне ручонки, принуждая меня почувствовать себя отцом. Я брал мою малышку на руки, пытаясь изучить её личико, но оно чуть ли не каждый день менялось настолько, что я не успевал к нему привыкнуть. Теперь оно…
Дочь шагнула ко мне.
– Мой бедный папа… – прошептала она.
Я отвёл глаза в сторону.
Дочка позвала сына, и они ушли.
Телефон.
Я поднял трубку.
Там молчали.
– Слушаю.
Сдержанное дыхание.
– Слушаю!
Щелчок. Короткий. Сухой.
«Что это? – думал я. – Что? Что? Что? Что? Что? Что?»
Я прислушался к тишине.
Тишина свою тайну не выдавала.
Снова перечитав переданное Цицероном письмо и сменив рубашку, я вышел прогуляться по городу.
Было начало декабря, приближалась Ханука, и люди ожидали прихода зимы и дождей, но в Тель-Авиве стояла солнечная погода. Раввины были недовольны, считая, что народ недостаточно горячо молится. Я резко остановился… нет – замер, нет – остолбенел, нет – окаменел: на одной из скамеек бульвара Ротшильда сидела безупречно одетая пожилая дама и чему-то улыбалась.
Теряя дыхание, я пролепетал:
– Юдит?
Дама подняла на меня глаза и твёрдо сказала:
– Видимо, обознались.
Я стоял, словно охваченный внезапной афонией.
– Глаза… У Юдит были такие же…
Женщина поправила на шее колье из бирюзовых камней и, подвинувшись, сказала, что если я утомился от прогулки, то могу присесть рядом.
Я присел. От волос женщины исходил запах «Chanel № 5».
– Вашу знакомую звали Юдит? – заговорила женщина, и я увидел, как на её правом виске вздулся сосудик.
Я кивнул.
– Мы были совсем молодыми, когда… Глаза у Юдит были такие же, как у вас…
Женщина прервала меня, спросила:
– И как далеко вы зашли?
– Не очень… Юдит сбежала от меня.
– Сбежала?
– Улетела.
– И вы не сумели забыть?
– Нет, хотя очень старался.
– Зачем?
– Чтобы жить дальше.
– Мне жаль, что вы обознались. Расстроились?
– Скорее растерялся. Мне семьдесят, а я растерялся…
Моя собеседница смотрела на меня так, как смотрят, когда ожидают услышать слова совсем другие.
В шагах трёх от нашей скамейки повстречались двое мужчин.
– Живёшь? – спросил один.
– Живу, – ответил другой.
– Зачем тебе? – спросил первый.
– Так мне что, взять и умереть? – пробурчал второй.
– Почему бы тебе этого не сделать? – ласково проговорил первый.
– Умереть – это вроде бы в дураках оказаться, – заметил второй – А от твоих вопросов меня тошнит.
– Вот и вырви, – посоветовал первый. – Сам не сможешь, могу засунуть тебе два пальца…
– Тебе бы только засунуть… – сказал второй. – Иди к чёрту!
Первый пошёл. Второй посмотрел, как уходит первый, и тоже пошёл, только в противоположную сторону.