Шрифт:
Январское солнце заливало жидким светом привокзальную площадь, и той игры света и теней, которые так нравились ему, Адольф не увидел, и настроение его окончательно испортилось. Идея запечатлеть на холсте Венский вокзал родилась у Адольфа три недели назад, в рождественскую ночь 1912 года. Тогда здесь на площади магистрат устроил народное гулянье с бесплатной раздачей подарков, с горячим пуншем, и ярко освещенный вокзал казался ему, измученному постоянным безденежьем, голодом, задавленному унижением (задавленному, но не сломленному, нет, господа, не сломленному!) отправной точкой в новую жизнь. Но рождество прошло, настал серый январь 1913 года с серыми буднями полуголодной жизни, и сейчас, глядя на толпы людей, вытекающих из дверей вокзала, одетых в серые одежды, жизнь показалась совсем серой и беспросветной. За годы работы на венских площадях Адольф научился различать эти серые потоки: берлинская публика была не в счет, а вот пассажиры из Польши, поляки резко отличались от итальянцев, сербы от румын, французские путешественники не шли ни в какое сравнение с болгарами.
Двенадцатичасовой поезд привозил румын. В час тридцать приходил экспресс из Берлина, в два часа площадь заполнялась пшекающими людьми – то приходил состав из Варшавы. Через час все кареты и таксомоторы уже штурмовали усатые люди с расписными торбами – то были пассажиры из Триеста и Белграда. Тогда же приезжали смуглые, тараторящие и жестикулирующие на ходу итальянцы. Адольф буквально физически страдал от того, что великая германская земля Австрия стала плавильным котлом, в котором переплавляются народы и нации лоскутной Австро-Венгерской империи, и немцы становятся здесь нацменьшинством…
Откуда было знать молодому художнику, что именно так – лоскутное одеяло Австро-Венгерской империи – выразился о его родине в беседе с коллегой один российский социал-демократ, отдыхавший от революционных схваток на страницах своих изданий в польском городе Кракове. Российского нигилиста звали Владимир Ульянов, его более молодого собеседника – Иосиф Джугашвили. Ульянов, сменивший свою фамилию на партийный псевдоним Ленин, был чистым теоретиком – он проповедовал свои взгляды в различных партийных газетах, а его гость являл собой пример самого настоящего практика. Джугашвили стал особенно известен в революционных кругах после успешного ограбления Тифлисского банка в 1907 году. Деньги, украденные в казначействе, пошли за границу к Ленину, а сам вдохновитель «Тифлисской экспроприации» – на каторгу, в Вологодскую губернию. После побега из мест заключения (это был его пятый побег) революционер-практик отправился за границу к Ленину. Ульянов-Ленин тепло принял члена ЦК своей партии и в качестве некоторого отдыха посоветовал съездить в Вену, познакомиться там с местными социал-демократами, активно разрабатывавшими тему «культуро-национальной автономии» в Австро-Венгерской империи, населенной многими народами и народностями. У товарища Ленина были свои виды на использование в партии «чудесного грузина». Он хотел сделать его специалистом по национальному вопросу, устранив тем самым остальных претендентов на эту должность. Собственно, Ленин помог ему составить план статьи «Марксизм и национальный вопрос» и Кобе нужно было на месте вжиться в ситуацию и дать отпор теориям Каутского, Реннера, Бауэра.
Товарищ Коба (у Джугашвили, как и у всех революционеров, был свой псевдоним) понимал, что старший товарищ очень серьезно отнесся к действиям австрийских социал-демократов, предлагавших растащить партию по национальным квартирам, и тотчас согласился, хотя пребывание за границей у него всегда было сопряжено с чувством некоторой тревоги. Эта тревога не покидала его в Лондоне, так было в Таммерфорсе, так было в Кракове и других местах, куда его приводили партийные дела. Товарищ Коба, проведший детство и юность на Кавказе, так и не приучился к ношению цивильного европейского платья, и если в России это не очень бросалось в глаза, то в Европе провинциальность и азиатская наружность говорили о своем обладателе весьма красноречиво.
Да, жизнь в рабочих бараках, на конспиративных квартирах, в ссылке отнюдь не способствовали превращению Кобы в джентльмена, и он это знал и втайне страдал от этого. Особенно уязвляло то, что посмеиваться над его наружностью и манерами позволяли себе и некоторые товарищи из ЦК, которые считали, что кавказскому абреку не место в высшем совете, где оттачивали красноречие такие мастера этого дела, как Троцкий, Красин, Кржижановский. Бывшие баре, для которых революция, по его, Кобы, мнению была средством самовыражения, проявлением своей незаурядности. А он был, по их мнению, заурядностью…
Драповое пальто с каракулевым воротником, которое помогла ему купить в Кракове жена Ленина Надежа Крупская, было тяжелым, неудобным, и это тоже раздражало Иосифа Джугашвили, выходившего на перрон венского вокзала. Драповое пальто было некоторым мерилом в его жизни, о чем Иосиф Джугашвили не очень любил вспоминать. В таком монументальном одеянии ходил протоиерей Горийской церкви в его родном городе. И мать говорила своему ненаглядному Сосо (так она называла любимого сына, уменьшая по-домашнему торжественное Иосиф, ударение на первом слоге): учись хорошо, вырастешь, драповое пальто как отец Виссарион будешь носить. Виссарионом звали священника. Впрочем, так же звали и отца Иосифа, но о нем он старался не вспоминать – Виссарион Джугашвили, сапожник и сын сапожника был вечно нетрезвым и к сыну относился плохо.
Раздражение Иосифа Джугашвили усилилось оттого, что на перроне среди встречающих он не увидел ни Бухарина, ни Троцкого, которые в это время были в Вене, а ведь Ленин сказал, что он телеграфирует им, чтобы кто-то из них непременно встретил «чудесного грузина». Разноязыкий гомон наконец утих, и Джугашвили двинулся по опустевшему перрону к роскошному вокзалу. Здание вокзала было поистине великолепным: колонны, лепнина, хрусталь под сводчатыми стеклянными потолками. Но и в вокзале он не увидел товарищей, которые должны были встретить его…
Здание вокзала было поистине великолепным, и это Адольф ощущал всем существом художника, восторгаясь идеальными пропорциями, строгими линиями фасада, украшенного колоннами и лепниной, стеклянной крышей. Но работа не шла. Зябли пальцы, и карандаш просто валился из них. Морозец был небольшим, но его было достаточно, чтобы показать несостоятельность легкого суконного пальтишка с бархатным воротничком, купленного на благотворительном базаре на рождественской распродаже. Нет, работа сегодня решительно не шла, и Адольф подумывал о том, что неплохо было бы сейчас залезть в теплую кровать и, как в детстве, укрыться с головой периной, но в Мужском приюте ложиться в кровать разрешалось только на ночь после вечерней молитвы и ужина. И целый день в помещениях приюта из-за экономии стояла противная стынь, от которой сводило судорогой пальцы ног и ныли зубы. Адольф вспомнил родной дом в Линце, хлопотливую мать, которая боготворила его, Гитлера, и на мгновение на душе стало теплее. Светлым воспоминанием его жизни была только мать, отца он не любил и боялся, и, быть может, от этой нелюбви он и записался в приюте как Шикльгрубер, а не Гитлер. Но то была минутная слабость, позже он вернет родную фамилию, с которой и войдет в историю.