Шрифт:
Слепой знает, что Горбач сейчас себе представил. Как «окуклившуюся» Крестную извлекают откуда-нибудь из шкафчика в раздевалке при спортзале, и какое неизгладимое впечатление это производит на воспитателей.
– Ее нигде нет, кроме как в Лесу, – отвечает он. – Я перетащил ее целиком, – он морщится, предвидя следующий вопрос. Потому что как раз об этом ничего не говорится ни в стихах, ни в песнях, ни в считалках.
– Разве это возможно? – спрашивает Горбач.
– Да. Но очень трудно. На самом деле такого делать нельзя, – признается Слепой. – Дом этого не любит. Потом приходится расплачиваться.
Страхом, добавляет он про себя. Возможностью потерять все. Беспомощностью, изгнанием и даже смертью.
– Когда Ральф увез меня, – говорит он, передернувшись, – я думал, это конец. Он сказал, что не вернет меня в Дом, пока я не скажу, куда она пропала. Где мы ее спрятали. И знаешь… если бы я не перетащил ее всю, я бы, наверное, сказал. Никогда в жизни мне не было так страшно. Я превратился в полное ничтожество.
Слепой дрожит, не замечая этого, и запахивает на груди свой пиджак без пуговиц. Он не знает, насколько выразительна сейчас его фигура, и удивленно отшатывается от протянутой руки Горбача.
– Не говори об этом, – Горбач встряхивает его за плечо. – Я все понял. Я не стану просить, чтобы ты перевел меня целиком.
– Не проси, – качает головой Слепой. – Я сделал бы это только для одного человека. За него я готов так платить. Больше ни за кого.
– Успокойся, – говорит Горбач. – Просто не думай об этом, ладно?
Слепой кивает.
– Я найду тебя уже там. Найду и переведу. За наполовину ушедшего мне ничего не будет. Наверное. Я надеюсь. Но на это может уйти много времени.
– Не надо, – твердо говорит Горбач. – Мне это не нужно.
Слепой кивает и соскальзывает вниз по стволу. Чем ближе к земле, тем прохладнее, словно там не остывающий после дневного пекла асфальт и растрескавшаяся земля, а море высокой травы. С последней развилки Слепой спрыгивает на землю, и пальцы нащупывают в подсохшей траве квадратики картона. Их много, словно кто-то рассыпал под дубом крупный паззл. Вопросы оракулу. Слепой подбирает один кусочек и прячет его в карман.
– Эй! – окликает его сверху печальный голос. – А что, по-твоему, должен играть Крысолов?
– Мадригал Генриха Восьмого, – отвечает Слепой, не задумываясь.
Табаки
– Смешно, когда глядя, ты не находишь никаких кусков, чтоб подобрать, – обычно он говорит это своему неоседланному инструменту.
Боб Дилан. Тарантул
Дни пошли, как туго натянутые струны. Каждый следующий – туже и звонче предыдущего. Я ощущаю себя сидящим на такой струне, в ожидании, пока она лопнет. Когда это случится, меня забросит далеко-далеко, то есть намного дальше, чем можно представить, хотя при этом я останусь там же, где был.
Ожидание – вещь неприятная, особенно усугубленное жарой.
Небо – пронзительно голубое, и до самых спасительных ночей я нервничаю в его присутствии. Иногда мне кажется, что с такого неба должны сыпаться дохлые птицы. Переломанные и потерявшие цвет. Иногда мне даже мерещится их запах, и кажется, если как следует поискать, где-нибудь всплывет протухший воробей.
Я спасаюсь от жары, собирая ничейные вещи и рассылая письма.
Шестьдесят четыре письма уже отправлены известным личностям, письма с предложением взять Дом на содержание, со всеми нами, в нем находящимися. Милейшему человеку, решившемуся на такое, будут предоставлены мои советы в любых областях и по любому поводу, совершенно бесплатно. Я также предложил использовать себя в качестве гадалки, астролога, секретаря, укротителя домашних животных, мастера на все руки, шамана, талисмана и оригинального настольного украшения. Пока никто не откликнулся. Я, собственно, на это и не рассчитывал. Писем всего шестьдесят четыре. Это немного. А вот то, что никто из адресатов не ответил даже шутливым посланием – настораживает. Возможно, я был недостаточно убедителен. Годы все же берут свое.
На выезде в коридор я пропускаю всех вперед и выезжаю последним, скромно опустив глаза. По сторонам не гляжу, хотя мне тоже интересно, как выглядит при свете дня то, над чем мы трудились ночью.
Восхищенные восклицания стаи вгоняют меня в краску.
– Ого! – кричат они. – Ого-го! Вот это да!
Как все-таки приятно делать сюрпризы. Как это волнительно, и как жаль, что нечасто выпадает такая возможность.
Нет больше чистых стен цвета жирных сливок.
Мы трудились на пределе человеческих возможностей, приводя их в соответствующий вид. Все – что писалось, писалось с размахом, но мы не халтурили – каждая надпись обработана очень тщательно. Рисунков, конечно, могло бы быть больше, но нельзя требовать одновременно и качества, и количества. Выше головы не прыгнешь.
– Ура! – кричит Русалка и убегает вперед, размахивая рюкзачком.
Курильщик переписывает в свой дневник какой-то лозунг. Разбухшие метровые буквы сверкают на пол-стены, как обсосанная карамель. Я и сам потрясен тем, как грандиозно это выглядит. Правда, не совсем понятно, о чем речь. Но это ерунда. Зато теперь просветами между надписями и рисунками займутся остальные, и через пару дней, нет, какое там, через несколько часов там уже будут и важные объявления, и новости, и договоры, и стихи, словом, все, без чего мы и наши стены не можем обойтись. Главное – начать.
Русалка возвращается и возбужденно сообщает, что дальше все еще интереснее.
– Там шесть слонов бредут цепочкой… большие такие… один даже в шашечку. Что это означает, как вы думаете?
Курильщик не думает никак, а Сфинкс считает, что слоны, скорее всего, просто заполнили пространство.
– Должно быть, кто-то вырезал трафарет.
– А там, случайно, нет такой малюсенькой тли? – спрашивает Курильщик. – Рядом со слонами. Такой зеленой?
Тли там нет, зато есть симпатичный дремлющий лантанозух с задранными кверху лапками, но не открывать же все секреты разом.
Русалка послушно ищет тлю. Все мы уже идем, и проезжаем мимо слонов, и все высматривают тлю.
– Ой, мертвый крокодил, – говорит Русалка огорченно.
Все соглашаются. Никто, как выяснилось, не в состоянии отличить спящего лантанозуха от мертвого крокодила.
– Теперь понятно, почему Лорда не добудились, – говорит Рыжая. – И почему он воняет краской и растворителем, – она поправляет панамку на голове Толстого и увозит его вперед.
Мы настигаем их в районе третьей, где толпится народ. Все стоят, молча глядя на стену. Я проталкиваюсь ближе и переживаю потрясение наравне с остальными, потому что этот участок был слишком далеко от моего, ночью я его не посетил.
Здесь только пустые, обведенные черным, прямоугольники, с мелкими пояснениями в центре каждого: здесь была антилопа работы Леопарда. Мел, охра, бронза. Сохранившийся фрагмент диптиха «Охота».
Над пустыми траурными рамками змеится единственная крупная надпись: «ПРОХОЖИЙ, ОБНАЖИ ГОЛОВУ!»
Рыжая медленно стягивает с Толстого панамку.Я надеваю темные очки и уезжаю. Я еду, грохоча Мустангом, распугивая спешащих в столовую и никуда не спешащих: и те, и другие отскакивают не зря, потому что Мустанг с каждым днем все тяжелее и неуклюжее, и им все труднее управлять, а темные очки мешают вовремя различать препятствия. Снять я их не могу, от солнечной погоды у меня портится настроение, а в очках эта солнечность не так заметна, в очках можно даже увидеть пасмурное небо вместо ярко-голубого, и я не снимаю их уже неделю, обманывая сам себя и попадая в аварии, но лучше две-три аварии, чем депрессия, которая обязательно начнется, если долго жить под безоблачным небом.
Кто-то такой же нервный, как я, своротил сигнальный звонок, рассудив, наверное, что для звонков на уроки он уже не употребляется, а обед и так никто не пропустит. И ошибся. Многие пропускают. Опаздывают или приходят раньше времени. Завтраки особенно пострадали, теперь в столовой по утрам сплошные Фазаны, перемалывающие травяные салатики. Глазу не на чем отдохнуть. Я никогда не любил звонки, я вообще не люблю временные отметки. Но пока звонок работал, в столовой было веселее.
Я подъезжаю к столу и повязываю себе салфетку.
Напротив Курильщик цедит свой чай, как отраву. Рядом Лэри кромсает тупым ножом хлеб. И больше никого. За Крысиным столом – четверо, за Птичьим – трое, от Псов один представитель загружает рюкзак продуктами, и только Фазаны в полном составе, при желании можно послушать хруст, с которым они разгрызают свою утреннюю морковку.
Делаю бутерброд, чтобы показать Лэри, как их надо делать, но он не глядит в мою сторону. Пыхтит и мучает хлеб.
На втором бутерброде вбегает Македонский, катя перед собой Толстого. По жалобному виду Толстого заметно, что он не очень-то рвался сюда. Подогнав его коляску к столу, Македонский начинает загружать беднягу пищей, чему Толстый вовсе не рад, а Македонский, обычно внимательный, почему-то этого не замечает. Работай звонок, он бы уже сейчас звенел, но если он не зазвенит, зачем же спешить? Достаю из рюкзака походный котелок и перекатываю через стол Македонскому.
– Кидай все сюда, не мучай ребенка.
Македонский еле успевает поймать котелок, но все-таки ловит, хотя и роняет при этом ложку.
– Вот, – говорю я. – Сам еще толком не проснулся, а уже кого-то кормишь. А он, между прочим, угостился булкой с утра, так что может и задохнуться от такого отношения. Знаешь, сколько людей от таких вещей перемерло?
Толстый слизывает с подбородка майонез и как будто в подтверждение моих слов придушенно икает. Македонский вертит в руках котелок, должно быть, дивясь его вместительности. Уже хочет обратно под душ, ясное дело, он уже третий день не вылезает из душевой кабинки, как будто решил постепенно смыть с себя Македонского.
– Давай-давай, – говорю я ему. – Не теряй времени.
Лэри бубнит, что от меня слишком много шуму. Что от меня вообще много шуму, а по утрам особенно.
– Занеси это в свою тетрадь, – предлагаю я Курильщику. – «Он был шумен всегда, а по утрам особенно».
Гляжу, как Македонский заполняет котелок, складываю салфетку и уезжаю. В гробу я видел такие скучные завтраки.
В коридоре оказывается, что от меня действительно слишком много шуму. Дает о себе знать удаление из рюкзака такого крупного предмета, как котелок. Что-то там внутри сдвинулось и побрякивает, что-то, что котелок, по-видимому, прижимал. К тому же Мустанг начал поскрипывать, неприятно напоминая тележку-призрак, ту, что проезжает мимо Дома на рассвете, ближе к прошедшей ночи, чем к наступающему утру.
С этой тележкой вообще ничего не ясно. Может, это просто бомж, возвращающийся с ночной охоты за пустыми бутылками. А может, колясник, восставший из могилы, где его погребли вместе с коляской, заржавевшей под землей до полного непотребства. Или одинокая коляска, которая разъезжает вокруг Дома, как Летучий Голландец, погромыхивая косточками истлевшего седока.
Проверить, какая из этих версий соответствует действительности, невозможно. В узком промежутке между ночью и утром спится слишком сладко, чтобы вылезать из постели, да и вылези я, все равно бы ничего не разглядел, потому что проезжает ЭТО, когда еще темно. Так что я решил записать таинственный скрип и прослушать потом запись в бодром состоянии, но сколько ни ставил магнитофон на запись у распахнутого окна, ничего похожего на знакомое скрипение не услышал. Испорченные кассеты я сложил в коробку и спрятал среди ничьих вещей.
А теперь вот сам скриплю, как та неуловимая тележка, призрак колясника или коляска из-под призрака. Это означает, что Мустанга пора смазать и проверить, не расшатались ли его крепления. Муторное, малоинтересное занятие.