Шрифт:
И вот теперь, спустя годы, глядя на Махно и его бойцов, Галина все время вспоминала мальчишеские игры и никак не могла отделаться от мысли, что сейчас все — то же самое. Та же гордость, та же спесь, та же жажда самоутверждения, тот же азарт — с той лишь разницей, что кровь теперь проливалась по-настоящему.
То же ощущение нарочитости происходящего возникало у Галины, когда Махно заводил свои разговоры про «народ».
Галина никак не могла понять, чем именно крестьянин лучше дворянина. Тем, что у крестьянина меньше собственности и денег? Ну хорошо. Допустим. Но ведь есть, во-первых, зажиточные крестьяне. А во-вторых — нищие (в полном смысле этого слова) дворяне. С ними-то как? Почему Махно охотно оказывает помощь сытому крестьянину, а голодного дворянина приказывает отвести в лес и расстрелять?
Можно предположить, что нынешние обнищавшие дворяне расплачиваются за грехи предков. Ну ладно. Вроде бы разобрались. Но пройдут два-три поколения, и потомки нынешнего бедного дворянина и зажиточного крестьянина вновь поменяются местами. А еще через два-три — опять. И опять. И так до бесконечности. И что же? Каждые пятьдесят-семьдесят лет одна половина жителей страны будет резать и расстреливать другую? И в этой социальной мстительности — главный смысл существования великой нации?
Галина покачала головой. Нет. Она отказывалась верить этому бреду. Просто воевать легче и интереснее, чем полоть грядки с клубникой. Взрастет клубника или нет — еще неизвестно. Вероятность же срубить шашкой голову богатому землевладельцу и завладеть его имуществом несравненно выше.
Глупые, глупые мужчины… Видно, и правда, здравый смысл в этой стране остался только у женщин. Галина посмотрела на Махно долгим, задумчивым взглядом, потом вздохнула, опустила глаза на вязанье и бойко заработала спицами.
— Смотрите, — тихо сказал Пирогов. — Кто это там едет?
Он слегка раздвинул рукой кусты, чтобы Алеше и артисту лучше было видно.
По дороге ехали всадники. На гнедом жеребце восседал прямой, как палка, человек в серой шинели и кожаной фуражке, на околыше которой мерцала кроваво-красная большевистская звезда. У него было чуть вытянутое, бледное, с землистым оттенком лицо с какими-то неопределенными, словно подтертыми ластиком чертами. Глаза не то черные, не то темно-серые, глубоко посаженные и какие-то тусклые, будто матовые.
Он повел носом вправо и влево — как бы принюхиваясь, и вдруг остановил лошадь прямо напротив кустов, где прятались Алеша Берсенев и его спутники. Кончик носа у человека был острый, ноздри — тонкие, трепещущие.
Всадники проехали мимо, но один из них остановился рядом с бледнолицым. Этот был широкоплечий, кряжистый, в черной, сильно заношенной фуражке. Он выправил коня и спросил:
— Что случилось, товарищ Глазнек?
— Ничего. Показалось, — ответил тот тихим, сипловатым голосом.
Кряжистый огляделся по сторонам и сказал:
— Мальчишка не мог далеко уйти.
— Верно, не мог, — ответил бледнолицый.
— Думаете, эти двое все еще с ним?
— Не знаю.
Конь под широкоплечим слегка взбрыкивал. Широкоплечий осадил его и раздраженно произнес:
— Черт! Вымотался, сил нет! Задница — будто на маслобойне побывала! И голова раскалывается. Дернул же меня черт с батькой пить.
Бледнолицый недобро на него прищурился.
— Он вам уже «батька»?
— Бросьте, комиссар. Я ведь это так сказал — к слову. Черт, как же все-таки болит задница. Честное слово, поймаю сучонка — на ремни порежу! Самолично! Столько мучений из-за какого-то щенка. Скажите хоть, что такого важного он тащит?
Бледнолицый промолчал.
— Военная тайна? — с легкой усмешкой осведомился широкоплечий.
Комиссар и на этот раз не ответил.
— Ох, тайны, тайны… — проворчал широкоплечий. — Наверно, тащит пуд золота. Не иначе.
Он стегнул лошадь и поскакал догонять своих товарищей. Комиссар проводил его холодным, оловянным взглядом, затем еще раз внимательно посмотрел на кусты, отвернулся и медленно тронул лошадь.
Только когда всадники скрылись из глаз, когда затих перестук лошадиных копыт, Пирогов решился заговорить.
— Фу, пронесло, — облегченно произнес он. — Уберег Господь от расправы. — Он повернулся к Алеше. — Ну? И какого черта вы им понадобились? Они ведь о вас говорили?
— Я… не знаю, — тихо ответил Алеша.
— Идальго, вы слышали? Евгений Александрович, вы слышали? Он «не знает». А кто знает?
Артист поднялся на ноги и сказал:
— Отстаньте от него. Вы же видите, парень напуган.
— Напуган? А я не напуган? Я, может быть, еще больше напуган! Видели, как он на кусты смотрел? Я думал, он мне прямо в душу заглядывает! Никогда не видывал таких глаз… А вы-то что молчите, господин Берсенев? Признавайтесь — что это за дьявол за вами охотится?
— В самом деле, Пирогов, — мягко заговорил Миронов, поблескивая стеклышками очков, — вы же видите — Алеше плохо. Вот станет лучше, и он, может быть, вам все расскажет. Правда, Алеша?
— Правда. — Алеша тяжело поднялся на ноги, изо всех сил стараясь сдерживать подкатившую к горлу тошноту. — Только я не знаю, что рассказывать. Я никогда прежде его не видел.