Шрифт:
— Но как же это так? Каким образом?
— А очень просто. Вы, вероятно, полагаете, что любить литературу — это всего-навсего читать книги, а разве все то, что прочтешь, не надо осмыслить? Не велика беда не найти сидячего местечка в трамвае — ведь и стоя вниз головой можно думать.
— Да, но о чем?
— О чем? Да о том, что прочел... или о том, что вспомнится.
Оох, Руководитель... И все же я, скрепя сердце, продолжаю...
— А если вы изволите пребывать не в настроении?
— Нуу! Именно тогда-то это особенно и нужно, когда ты в плохом настроении.
— Почему?
— Чтоб прийти в хорошее настроение.
Ненормальный какой-то, черт его дери... Надо же — смотрит на меня, как обалделый, и вдруг выпаливает изумленно: «Господи, как вы все-таки похожи на Аурелиано-толстого, только до того как он нарастил телеса... Ведь вы не обидитесь, если я буду вас называть Аурелиано?»
Да как он смеет позволять со мной такое!
— Я попросил бы вас соблюдать этикет, — говорю я взыскательным тоном, — меня зовут Тамазом.
Он демонстрирует мне ладони — с ног до головы одна покорность:
— Хорошо, Тамаз, хорошо, дружок.
Я отвожу от него взгляд.
— Человеку присуще одно удивительное свойство, — раздумчиво начинает он безо всякого вступления, и я вижу, как прямо у меня на глазах он совершенно преображается — это уже совсем другой, совсем новый человек: взгляд его не поблескивает больше лукавыми искрами, он отрешенно глядит куда-то мимо меня с затаенной грустью в лице и рассказывает мне какую-то странную историю, и про кого бы — вы только подумайте! — про жабу. По его словам, жаба, оказывается, не примечает насекомого до той поры, пока оно неподвижно, но стоит ему промелькнуть у нее перед глазами, как она тотчас же его заглатывает. Если поблизости в воздухе не мелькает какая-никакая мошкара, перед взором жабы лишь один сплошной серый экран. Взгляд ее оживает, только когда перед нею пролетает насекомое. И это потому, что, если бы она постоянно воспринимала окружающее во всем его земном многоцветье, то не выдержала бы и погибла от утомления, ибо мозг ее устроен до крайности примитивно... Что до человека, — продолжает респондент, — то с ним дело обстоит совсем наоборот. Лиши его возможности думать, мечтать, созерцать, и мозг его погибнет от истощения. А постоять в очереди — это не столь уж большая беда, тут тебе ни трудности никакой, ни потери времени — стой себе и размышляй о своем, благо никто тебе в этом не помеха... Так поневоле всегда узнаешь или увидишь что-либо новое. Если не верите, прикройте на минутку глаза. Чувствуете что-нибудь?
— Нет.
— И ничего не слышите?
— Нет.
— Ну-ну, поднапрягитесь.
Где-то капало, издали доносилось покряхтывание машины.
— Ведь слышите?
— Да.
— Даже если и уши зажать руками, все равно что-нибудь примерещится, — так уж устроен человек. А нуте-ка, попробуйте.
Я, верите ли, заинтересовался, поплотнее закрыл глаза, крепко зажал уши ладонями и, совсем недолго пробыв в таком положении, ощутил поначалу лишь какую-то пестреющую тьму — причем я всячески старался, в пику респонденту, ничего себе не представлять, — затем вдруг совершенно явственно увидел треного раскорячившийся фотоаппарат, а открыв глаза, вздрогнул от неожиданности: какой-то плюгавенький человечек, совсем еще молодой, лет эдак восемнадцати, невообразимо шустрый коротышка с зачесанными набок волосами, яростно счищал щеткой налипшую на рукав грязь; вот где я по-настоящему удивился — откуда он вдруг возник? Хорошо, респондент поспешил сообщить мне: «Это мой помощник Клим».
У меня отлегло от сердца: та узенькая дверь была приоткрыта, и я сразу же все понял, не то откуда было мне знать, что он вошел — это с закрытыми-то глазами и с ушами, туго зажатыми ладонями!
— Очень приятно, — бойко сказал Клим и протянул мне свою крохотную правую лапку. Я тоже подал ему руку, он пожал ее, задержавшись взглядом на моих пальцах:
— Что, ручка протекает? Покажите-ка.
Он принял из моих рук ручку, сдвинул брови, оглядел ее со всех сторон, проверил на свет, потом живо извлек что-то из ящика,приладил, подогнал, смазал какой-то желтоватой жидкостью, подул, покрутил-повертел в руках и подал мне:
— Вот, получайте, все в порядке.
Респондент не преминул выразить свое удовольствие:
— Огонь, чистый огонь... — и снова... снова обратился ко мне:
— Ну как, увидели что-нибудь?
— Когда?
— Закрыв глаза.
— Да, фотоаппарат.
— То-то. Даже этот аппарат запал вам в душу, — и снова глядит на меня в задумчивости, — а сколько найдется на свете романов, которые много интереснее любого из существующих на земли аппаратов. Вот, скажем, если вам приходилось читать... о чем же вас спросить, я даже как-то растерялся... Что бы такое назвать, а, Клим?
— «Мадам Бовари»! — благоговейно произносит Клим.
— Да, вот хотя бы «Мадам Бовари» вы читали?
— Э-э-э... не-ет,— говорю я, но пусть бы раньше язык у меня отсох, таким взглядом он меня смерил: — Скажите, говорит, могу ли я вас за это похвалить, не кривя душой, как по-вашему?
— Нет.
— Тогда я лучше прикушу язык.
Даже этот сопливый недомерок Клим и тот смотрит на меня с осуждением, и хоть мне вообще не свойственно краснеть, я весь заливаюсь краской:
— Обязательно прочту.
— То-то, — говорит респондент, — возложив руку на мое плечо и с ласковой улыбкой заглядывает мне в глаза, — вот это совсем другой табак! — Короче, я заставил его себя полюбить.
И так как ему надо было срочно отпечатать снимки каких-то энергетиков, закончивших курс десять лет назад, мы с ним вошли в ту самую узенькую дверь; он проявлял фото, и мы между делом вели беседу в тусклой мгле, разбавленной жиденьким красным светом. Отвечал он мне кратко, четко, без волнения, и я, воспользовавшись благоприятной обстановкой, задал ему очень трудный вопрос, на который так сразу, вдруг, никому не ответить: «Скажите, довольны ли вы жизнью?» Однако он ответил без малейшей заминки: «Смотря по тому, с каким автором я в этот день повстречаюсь...» Пока мы беседовали, на белоснежной фотобумаге, опущенной в какой-то раствор, выгнулась чья-то бровь, потом проступили губы, глаза, волосы. «Рождаются, — пошутил респондент. — Иногда попадется такой интересный персонаж, ну, вот вроде, простите, вас; ах, и как же вы похожи на Аурелиано, но только до того, как он разжирел. А вот этот, дорогой мой Тамаз, — он коснулся пинцетом какого-то «новорожденного», — видать, человек безобидный; но бывают, представьте, и злые, заносчивые, напыщенные, — ведь такие никогда не переведутся; случается, встретишь и добряка; выступаю ли я на собраниях? Нет, нет, никогда! Во-первых, с фотографами редко проводят собрания, но если бы они бывали и ежедневно, я и тогда бы ни за что не выступил — могу ли говорить одинаково с людьми разного нрава и развития, хотя бы их было и всего только двое! И к двоим не подойдешь с одной меркой, если один не читал, например... назови какого-нибудь известного писателя, Клим... Да вот, если, скажем, один из них не читал Стендаля, а другим он читан-перечитан от корки до корки, — разве же с двумя такими людьми можно говорить одними и теми же словами? Теперь напечатаем эту пластинку, Клим... Что же касается следующего вопроса: какая наука меня привлекает, то есть какую науку я люблю — да? — то на это мне затруднительно ответить: слишком слабо я разбираюсь в науках, и ээ... можно мне сначала сказать, какую науку я не люблю? Ну вот хоть математику... Это чье же такое лицо, господи боже ты мой, Клим! Что за самодовольная рожа, просто нечто невообразимое! — пристально вглядывается он во влажный снимок. — Ну можно ли такому человеку хоть в чем-то поверить? Кто же он, интересно, такой, как ведет себя на работе, в семье? Эту карточку напечатай и для нас, Клим, повесим ее в кабинете на видном месте — всего хоть разок взглянув на нее, каждый поймет, как отвратительно самодовольство; я вот давеча говорил о математике, науке, как принято ее считать, точной, да только не всегда она точна. Приведу вам грубый пример... Есть у меня один знакомый с детских лет, рос он, бедняга, в роскоши, да и повзрослев, не знал ни в чем отказа у своих родителей; так он, несчастный, вечно ходил с повешенным носом, туча тучей, у него так и остались до сих пор голодные глаза, и это как раз потому, что он всегда был сыт по горло, ну разве же можно утолить голод, если ты вечно сыт! И знаете, куда его повело? Он превратился в трепача и бахвала; мозг-то ведь праздный, ничем не обремененный, вот и пристала к физии несъемная маска самодовольства, вроде как и у этого надутого индюка...