Шрифт:
Мака сидела на мешке с сахаром и улыбалась. Приказчики никогда еще не видели такого, «чтобы Дева Мария пришла в нашу лавку». С большим трудом удалось им удержать сеньору Соберо, она так и бросалась на Маку.
Комитет оскорбленных женщин в полном составе явился в Полицейское управление с требованием «гарантировать безопасность». Младшего лейтенанта Тарамоны не было, сержант Астокури кое-как успокоил женщин. Утихомирить их обезумевших мужей оказалось куда труднее. Сиснерос поссорился с Арутинго, Атала – с Канчукахой. В воскресенье, в самый разгар мессы семейство Арутинго пошло стенкой на семейство Атала.
В тот же день драчунов вызвали в суд первой инстанции. Даже кумовья и приятели судьи не избежали вызова. В зале они увидели «это чудовище, что пятнает наш город, о котором до сей поры Вам не было ничего известно, господин Префект, именно потому, что благодаря честности и порядочности местных женщин наш город никогда не подавал повода к дурным слухам и скандальным сплетням. Теперь же, господин Префект, он заслуживает названия Содома и Гоморры, а никак не города, граждане которого ценят добродетели, составляющие высокое моральное достояние перуанской женщины» (все то же заявление). Виновные (те, что не были приятелями судьи) и невиновные (те, что ими были) вышли из суда одинаково потрясенные. Судья Монтенегро прочитал им статью уголовного кодекса, предусматривающую наказания «за нарушение общественного порядка и благопристойности». Всем им запрещалось выезжать из города даже в близлежащие имения. Слушание дел затянулось, обвиняемые целые дни проводили в суде. Ссоры прекратились, слишком уж оно оказалось опасно, и поклонники Маки поредели. Она же увлеклась подготовкой к торжествам по случаю юбилея полиции. Полиция намеревалась организовать целую серию празднеств, ибо, согласитесь, почтить по заслугам полицию – это дело полиции. «Праздник этот, господин Префект, своей разнузданностью скорее напоминал языческие оргии, нежели торжество в христианском городе, где, на наш взгляд, властям отнюдь не следовало играть на лире, глядя, как огонь разврата пожирает Рим» (Заявление). Год начинался или кончался. Наступил февтябрь или маябрь. Монтенегро ходил задумчивый, хмурый, суровый и недоступный.
И тут-то дон Мигдонио де ла Торре ужасно разгневался на Нуньо.
– Какая, черт побери, заразная муха тебя укусила?
– А что такое, хозяин?
– Уже несколько дней в перчатках ходишь. Будто пианист или пижон какой-нибудь.
– У меня вроде как ревматизм, хозяин, – тут же сочинил Нуньо.
– Давай лечись. Ты – мой первый надсмотрщик. Ты меня компрометируешь. Ходишь, как сопля дохлая. Я этого не потерплю.
– Вылечусь, хозяин.
Но Нуньо лгал. С тех пор как в душу его закралась тайная любовь, руки Нуньо горели, как в огне. «У тебя что, лихорадка?» – спрашивал каждый, кто пожимал ему руку. Сам Нуньо решил, что подхватил малярию, когда ездил в низины «Эль Эстрибо». Он старался избегать рукопожатий. Дальше пошло еще хуже: дерево, которого касался Нуньо, оживало и расцветало. Первой жертвой оказалась гитара. Нуньо был неплохим гитаристом и с удовольствием принимал участие в серенадах, которые давали Маке музыканты, нанятые доном Мигдонио де ла Торре. Как-то раз Бенито Руэда, один из «Андских щеглов», заметил:
– Я не знал, что вы так любите гитару. Большей частью люди не слишком-то разбираются в музыке. А вы так высоко цените гитару. Как вы красиво это сделали, Нуньо.
– Что, дон Бенито? – удивился Нуньо.
– Да вот, цветы на гитаре. Я такое в первый раз вижу.
Тогда только Нуньо заметил эти окаянные гвоздики. Он украсил гитару разноцветными лентами, стараясь прикрыть гвоздики, но гитара продолжала цвести. Через некоторое время гвоздики покрыли ее всю. Нуньо запрятал гитару на чердак. Напрасно! Ибо вскоре заметил, что любой деревянный предмет, к которому он прикасался своими горящими пальцами, словно вспомнив время, когда был деревом, расцветал, шелестел листьями. В пансионе «Мундиаль», на кухонном столе, за которым обедали слуги и пеоны из «Эль Эстрибо» (генералы ели в Золотом Салоне), безудержно цвели гладиолусы. Однажды Генерал Берм-дес съел их все до одного. На другое утро, войдя в кухню, слуги увидели стол, цветущий магнолиями. Они подумали, что это остатки бесчисленных букетов, которые их хозяйка получала ежедневно. Нуньо сказал, что стол хромой, и приказал отнести его в чулан. Он решил больше не касаться деревянных предметов. Но вскоре понял, что, если болезнь его не пройдет, цветы заполонят все – столы, стулья, двери, лестницы, его собственную кровать. К счастью, Нуньо вспомнил про кожаные перчатки, которые он когда-то нашел в «Дьесмо» – забыл, видимо, после ночного веселья какой-то пьяный помещик. Итак, пока что Нуньо удалось скрыть свою удивительную болезнь.
Здоровье доктора Монтенегро тоже пошатнулось. Впервые в жизни судья познал бессонницу. Прежде он отличался необычайной точностью, теперь начал вдруг путать присутственные дни. Как всегда, ложился он в десять часов вечера, вставал в. шесть. Но сон ускользал. Мака стояла перед глазами, улыбалась, и уснуть не было никакой возможности.
Однажды утром секретарь суда Пасьон увидел на столе судьи книгу «Титаны любовной лирики». Пасьон решил, что книга вещественное доказательство в каком-нибудь процессе об изнасиловании. Однако через несколько дней секретарь суда обнаружил междустраницами уголовного кодекса нечто еще более угрожающее, сомневаться не приходилось – это было начало стихотворения:
Мака, Макита, Мака, Звенит твой серебряный голос, Дыханье твое как жасмин. Зачем ты такая злая? К окну подойти не желаешь? В саду стою я один.Пасьон в ужасе отвел глаза – эти украденные где-то строчки ясно доказывали, что Первый Гражданин болен той же болезнью, которая губит всех мужчин в провинции. Судья и сам не смел доверить в это. Ссылаясь на какие-то дела, он уходил из суда, бродил вокруг пансиона, где жила Мака. Иногда утром он встречал кого-либо из ее свиты и с достоинством кланялся. Легкий, едва заметный поклон (сам он, впрочем, считал это верхом любезности) – вот все, что мог выдавить из себя суровый судья. Монтенегро утешался бесконечными допросами «нарушителей общественного порядка». Руис и Соберо предстали перед ним. Двадцать лет были они друзьями и вдруг подрались, охваченные безумной страстью. Стекла пансиона «Мундиаль» были разбиты в пылу боя. Долго допрашивал судья Соберо и Руиса. В ответ на вопрос, признает ли он себя «виновным в том, что испытывает чувство, несовместимое с его положением отца семейства», Соберо заявил, от большого ума, что «завистники его оклеветали».
– Чему же они позавидовали, Соберо?
– Мирному спокойствию моего семейного очага, господин судья.
– Можете ли вы поклясться, что не испытываете чувства, подлежащего наказанию согласно уголовному кодексу?
– Клянусь, здоровьем моей матери и счастьем моих детей!
– Я всегда считал вас порядочным человеком, Кристобаль. – Судья заговорил прежним приятельским тоном. – А теперь потолкуем как мужчина с мужчиной. Скажите, Кристобаль: что такого особенного в этой самой Маке?
– Сказать вам просто правду, доктор, или уж самую что ни на есть подноготную?
– Самую что ни на есть подноготную.
– За одну ночь с этой женщиной всякий нормальный человек согласится продать родину. А если не согласится, значит, он просто сволочь.
– Ступай, сынок.
Много еще шедевров мирового искусства посрамил бы, наверное, Нуньо, но в. один прекрасный день, когда он ждал Маку, чтоб передать ей письмо от дона Мигдонио де ла Торре, он увидев вдруг, что площадь 28 Июля заполнила разъяренная толпа. Комитет оскорбленных женщин вышагивал в полном составе под водительством своей председательницы доньи Хосефины де ла Торре. Оскорбленные женщины несли плакаты: «Да здравствует добродетель, долой правительство!» Ликующие мальчишки бежали вслед. Нуньо спокойно глянул на беснующихся матрон и твердо встал в дверях пансиона «Мундиаль». Оскорбленные женщины приближались.