Шрифт:
Все поколения стремятся уменьшить правду до понятия Бога, справедливости, любви или силы. Моим Богом и была сила.
Ныне, в своем полнейшем бессилии, я понимаю, что строил всё на песке.
Из моего одиночества выскочили, как из табакерки, бесы безумия.
Случилось то, что должно было случиться: пытаясь доказать безумие Бога, я сам сошел с ума.
В одиночестве можно достичь всего — кроме нормальности.
То ли человек, сидящий напротив двери, через которую я должен выйти на дневную прогулку, косит, то ли я сам стал косоглазым. Лучше было бы, если бы один из нас отвернулся от другого. Чего он смотрит на меня так, словно я собираюсь рвануть к окну, чтобы выброситься на свободу?
Быть может, я ничего не представляю собственной персоной, но, несомненно, нечто невероятное творится в мире в результате моей жизни, в которой так мало было друзей. Все счета собраны в царстве вечности, без вражды и без уважения к шарлатанам духа, типа Гегеля или Вагнера, осмелившимся скрывать правду даже от будущих поколений.
Через пятьдесят лет после моей смерти, когда я превращусь в легенду, моя звезда взойдет на небе в то время, как Запад будет погружен в спячку все более торжествующей глупости. Именно, тогда ослепительный свет моего учения вернется, будет изучена моя философия силы не как сила, а как высшая форма человеческой мудрости.
Если бы смог еще выйти на свободу, я бы углубился в египетскую Книгу мертвых, ту самую, составленную полторы тысячи лет до нашей эры.
В ней детально описана церемония похорон, дается руководство для души мертвого в стране богов. Все это также начертано на саркофагах и в папирусах. Вот, что должно быть поставлено во главу познаний человека.
Всё, чем сейчас забивают себе голову временщики, считающие себя сильными мира сего, как, например, дела нации, статус властителя, вопросы морали, — интересовали египтян, как скорлупа от лука.
А впрочем, нужно ли мне это руководство в пути туда — в загробный мир? Вкупе с остальной суетой сует, называемой жизнью, они сейчас интересуют меня тоже, как скорлупа от лука.
Так много моих знакомых — главным образом, близких, про которых я думал, что они меня переживут, — ушли из жизни. Богу следовало бы лучше следить за своим единственным увядшим венком.
Когда я стою у окна и гляжу на божий свет, то каждый раз думаю, что во время работы над своей «Феноменологией», Гегель иногда подходил к окну и видел войска Наполеона в воротах Йены.
Я тоже смотрю в окно дома умалишенных, здесь, в Йене, и вижу войско привидений Наполеона, проходящих мимо и насмехающихся надо мной, «философом с молотом» точно так же, как насмехались над Гегелем, исторической личностью, объемлющей все, человеком, открывающим эпоху и создающим ее.
Наполеон, сам по себе аристократ, создал мираж силы, тот мираж горделивости, который не оставлял меня, когда я сам назначил себя интеллектуальным вождем Европы.
Гений, в своей войне против филистера, раздувает себя до размеров героя, и выбирает, как, например, Гёте, грубого невежду кайзера Фридриха Великого, в свой Alter ego, образ, выражающий его скрытое стремление к мощи. Таким же образом, я, профессор Ницше, очкастый и согнутый в три погибели, видел в себе Наполеона. Горячий его поклонник, я вскочил на белого боевого коня и поскакал галопом на поле брани — «Великий среди людей, пришедший в мир после цезаря», как писал в своей статье о Бонапарте Стендаль.
Дом умалишенных, где каждый второй обитатель видит себя Наполеоном, вылечил меня от этих глупостей.
Если бы мне разрешили войти в женское отделение, я и там бы нашел много Цезарей и Наполеонов женского рода. И все эти бабы — тираны. Они лишены всяческого милосердия, как Лама и Мама.
Теперь, когда я потерпел поражение под моим Ватерлоо, и заключен на острове Святой Елены, я могу отрицать утверждения профессора Ницше в достаточной степени, доказывая, что людские массы — так называемый «перегной» — сила, побеждающая в истории. А кайзеры и наполеоны лишь искры брызжущие от железных сапог народа, превращающих в прах всяческую гениальность и царственность, не исполняющую его, народа, волю.
Я смотрю через окно внутрь сумасшедшего дома, и вижу Ницше, философа. Пена у него на губах. Он смотрит в зеркало и разбивает в осколки Сократа, глядящего на него — свой собственный предательский автопортрет.
Я присоединяюсь к войску Наполеона, народному войску, ибо ничего не осталось, кроме масс, лишенных ума, которых породили их же мудрецы. Я родился в неподходящем климате и в неподходящее время.
Некоторый период я был в состоянии полнейшей беспомощности, и мне ничего другого не оставалось, как делить свое время между музыкой и греческой классикой. Они занимали меня в равной степени. Спасение мое было в побеге на юг, подальше от северной хмурости. Там жил, недавно ушедший от нас, поэт Леопарди, на которого, по-моему, я похож. Он был гордецом, чувствительным и ранимым, хроническим меланхоликом, из тех, кто мечтает отомстить миру за несварение собственного желудка.
Я тоже страдаю этим, но не замышляю из-за этого приносить страдание другим. Я бы приносил счастье себе подобным, если бы полагал, что это улучшит их жизнь. Со всеми этими разговорами о свободе личности, может кто-нибудь укажет мне хотя бы одну вещь из всех, что нам, свободным людям, следовало сделать изначально? Обдумать наш путь по указующим краеугольным камням материального мира, чтобы укрепить наше равновесие и устойчивость?
Где она — великая замена всему этому? Смерть — это неизвестное во всех метафизических проблемах. Ее статус в нашей жизни не ослабеет в наш период, и в нашем мышлении. Смерть не является небытием нашего сознания и не уничтожением ближайшего нам облика, ибо форма, образ, эмоции ушедших людей продолжают действовать рядом с нами.