Сац Наталия Ильинична
Шрифт:
– А кто ее знает, может, она вся в дырьях, крыша эта?!
Мои уговоры на этот раз никакого впечатления не произвели, и я уже решила «для примера» полезть на крышу сама, когда появился Дима с лопатой в руке и, сделав ею рыцарский жест в мою сторону, полез на крышу. Он был красив и ловок, может быть, рисковал жизнью во имя моего любимого дела. К вечеру весь снег был сброшен. «Да, это любовь», – решила я, и он переехал в нашу комнату. Музыка всегда была для меня неотделимой частью театра. Набрать оркестр оказалось в то время особенно трудно. Дмитрий энергично взялся за организацию оркестра. Он окончил Московскую консерваторию. Пригласить его на должность заведующего музыкальной частью было в тот момент целесообразно: более квалифицированных скрипачей и дирижеров для нового театра в тот момент в Алма-Ате не нашлось бы. Когда кончилась война, я заключила в объятия своего сына-первенца Адриана. Не забыть ощущения этого длинного, худого тела в моих руках после стольких лет разлуки. Каким было счастьем дать ему отмыться, сменить тяжелые бутсы с обмотками на хорошие носки и туфли, достать ему ордер на темно-синий костюм, рубашку, своими руками завязать ему галстук. Конечно, сын тоже стал одним из горячих строителей театра. В литературной части работа Адриана была очень ценной. Он хотел, умел быть полезным и при этом отличался предельной скромностью и работоспособностью. Мне дали очень хорошую, со всеми удобствами двухкомнатную квартиру в центре города, звали на официальные приемы, в гости к самым уважаемым людям. Дима обожал «шум пиршества». Но выпив много, он всегда читал уже всем знакомые стихи о влюбленной в него собачке, рассказывал также о влюбленной в него белой медведице, и выражение «представьте себе положение белого медведя» знал наизусть почти весь город. В смысле выпивок, болтовни и женщин он оказался неумеренно резв. За время нашей совместной жизни я перенесла брюшной тиф, дала жизнь и нашему малышу Илюше. Рождение ребенка – экзамен на благородство мужчины. Дмитрий его не выдержал. К сожалению, бывает правда, которая, как ты ни запихиваешь ее в дальний угол своего сознания, помимо твоей воли разрушает тебя. Однажды, когда еще кормила малыша, взялась за голову, и у меня в руках оказались… все мои волосы! Я напоминала лысого украинского казака с одной торчащей на макушке прядью волос – запорожца, что пишет письмо турецкому султану на картине Репина. Подошла к зеркалу и чуть не потеряла сознание от своего отражения. Лечилась. В театре не снимала больше месяца шапки.– Ну и организм, черт вас знает! – как величайший комплимент сказал мне грубоватый, но очень хороший доктор – хирург К. В. Эрастов.
Редчайший случай! Волосы снова выросли! Дирижировать спектаклями Дмитрий стал небрежно. Театр помог Дмитрию «влететь в окно» моей жизни; увидев, что он сейчас в театре вреден, я купила ему билет в Москву, где жили его родные, и сказала:– Тебе открыты все города, я должна сейчас оставаться со своим театром. Разрушать его не дам. Уезжай.
С горы Ала-Тау В пядитесятые годы мы жили вдвоем с Илюшенькой. Дочка отлично закончила десять классов и драматическую студию при театре. Она была способной к артистической деятельности, но большого таланта у нее я не ощущала, хотела, чтобы она получила ясную, легко применимую на деле профессию. Дочь переехала в Москву, поступила в высшее учебное заведение, я, конечно, приняла на себя ее материальное обеспечение. Сын Адриан блистательно закончил литературный факультет в местном университете, был избран секретарем комсомольской организации Казахского журнально-газетного объединения, как журналист приглашен в газету «Ленинская смена». Война кончилась, замешать должность в литературной части театра было кем, и, как ни жаль такого ценного сотрудника, как Адриан, в интересах его творческой перспективы я должна была с ним расстаться. Ну а я была всецело отдана Театру для детей и юношества Казахстана, его становлению и росту. Дома был Илюшенька, пьесы, книги, ноты. Кроме тряпья перевезла в Алма-Ату только одну вещь. Драгоценную. Папино пианино. Без соприкосновения с ним жить с детства не могу. Почему-то пожалела бросить в «Доме делегатов» пальму. Все же она была свидетельницей моего взятия вершины Ала-Тау, где я сейчас стояла… чувствуя, какой разреженный воздух на вершинах! Когда мне было лет двадцать пять, меня познакомили с товарищем Павловым, главным инженером управления «Тепло и сила». Это был человек большой культуры, но замкнутый, сосредоточенный на решении своих вопросов, вызвавший во мне большое уважение. Когда ему сказали, что я директор театра для детей, в глазах его вдруг мелькнуло искреннее сочувствие. Я удивилась:– Вы сами-то находите силу, чтобы управлять всем московским теплом?! – пошутила я. А он ответил серьезно:
– Сравнили! Я управляю машинами, которые сам конструирую, а вы людьми. Это же во много раз труднее. Каждый из них разный, хочет к себе особого внимания, не любит подчиняться, а вы должны всех их объединять, вечно искать для этого разные способы… Жаль мне вас!
Казалось, я сейчас уверенно себя чувствовала на казахской земле, наш театр стал неотъемлемой частью культурной жизни города. Выращивать талантливых людей, вместе с ними расти на работе самой – вот что считала главным в жизни. Театр – сложнейший механизм, и прав был инженер Павлов, сказавший, что быть инженером человеческих (особенно артистических) душ очень сложно. Руководителю театра «не рекомендуется» ни болеть, ни быть слабым. Это, конечно, не кем-то писанный закон, а упрямая логика практики. Находясь в своем коллективе, руководитель должен чувствовать свою собранность, силу, уверенность в том, куда и зачем ведет, объединяя всех в одно целое. Очень жаль, что вокруг меня появились «жутко преданные» кликуши, вроде женщины-помрежа, которые ни к селу ни к городу подсовывали на репетициях, «чтобы не простудилась», теплые вещи, подносили ко рту какие-то капли и таблетки. Искренние заботы?! Нет. «Заботники» претендовали на особое к ним отношение, излишне интересовались моей далеко не благополучной тогда личной жизнью, вызывали раздражение многих… Не могу не вспомнить, как меня умоляли помочь с «абсолютно непробиваемым делом» – добыванием гвоздей для строительства. Недели две сидела до конца рабочего дня у зампреда Совмина, а его рабочий день кончался в два-три часа ночи. Наконец он меня принял:– Мы вас уважаем как большого художника, и когда я ничего не могу вам дать, а вы сидите в приемной, я работать не могу. Сколько вам нужно гвоздей?
Этого мне никто не сказал, но я вспомнила, что их измеряют на тонны, и скромно сказала:– Тонн пять…
Он подскочил на месте как ужаленный:– Пять тонн хватит, чтобы построить вторую Алма-Ату. Берите полтонны и уходите.
Полтонны гвоздей оказалось достаточным, чтобы и в театре все, что надо, достроить и чтобы у некоторых из моих административно-финансовых работников к лету «выросли» дачки. Приходилось ударять по нечистым рукам – что делать?! Как ни странно, трудности способны гораздо больше объединять людей, нежели «времена процветания». Нередко получающий награду решает, «что это и не могло быть иначе», а не получившие – жгуче обижаются. «Если она захочет – она все может», – утверждали некоторые из обиженных. Но волю к награждению у честного руководителя рождают только талант, труд и преданность делу! «Просто она ко мне плохо относится» – такой вывод удобнее для малоспособных и ленивых. К сожалению, популярность, каким бы трудом она ни была на глазах у всех завоевана, вызывает и зависть: это уже я говорю о том, что имело место за пределами театра. Вдруг поползли такие разговоры: «Русский и казахский драмтеатры ютятся в одном помещении, а этому Детскому дали такое роскошное здание». Разве так, в готовом виде дали? Кто-то куда-то писал, приезжали разные комиссии… Кому-то я здесь стала поперек дороги. Да, в это время в душе моей царило бездорожье. По совести говоря, я хотела только одного: вернуться в Москву. Заливаясь слезами, я писала письма с просьбой о «реабилитации» (?!). Но ответы, что приходили, – были похожи на плевки. Дирижер оперы Г.А.Столяров пригласил меня поставить в оперном театре «Великую дружбу» Мурадели, надеясь на многое… Но, как всем известно, это был период жесточайшего разгула сталинских «ниспровержений» в искусстве. По непонятным для людей искусства причинам не допускалась до народа «Молодая гвардия» (?!). На первых спектаклях она имела большой успех, а затем я была вызвана в высокую партийную организацию и подвергнута жесточайшим упрекам за «преувеличение роли комсомола»… Вскоре, уже получившая Государственную премию опера «От всего сердца» была внезапно лишена этой премии и «снята с репертуара». Новый приступ жесточайшего самодурства Сталина растаптывал надежды на справедливость. Началась травля секретаря ЦК по культуре, замечательно благородного и культурного человека Илиаса Омаровича Омарова, стал более замкнут и Мухтар Ауэзов, изменился по отношению ко многим ранее «подшефным» Шалхмеров… Некоторое время вместо него первым секретарем был Г.А.Борков, высоко оценивший строительство и создание нашего театра, но его скоро из Казахстана отозвали. Туман вокруг меня сгущался. Решила: напишу Г.А.Боркову, он меня очень ценил. Сейчас он – первый секретарь Саратовского обкома партии. Хорошо, если протянет мне руку. Протянул сразу. Написал, что такой работник, как я, ему сейчас очень нужен и он добьется моего перевода в Саратов. Постаралась скорее раздать, даже продать за гроши, все напоминающее мне жизнь в Алма-Ате. Нужен контейнер для единственного – пианино. Из театра, построенного здесь, меня выживают. Теперь за назначением в Москву, Борков уже дал на меня заявку. Спасибо. Ведь я все еще почему-то значилась «ссыльной»… Мой Илюшка В 1972 году Ассоциация театральных деятелей США пригласила меня быть участницей конференции в Нью-Йорке. Огромное впечатление произвел на меня режиссер, блистательный шекспировед Йозеф Папп. Он сказал:– Все будущее человечества зависит от отношений отца и сына.
Женский голос из зала «лукаво» прервал его:– Зачем же тогда вы поставили «Гамлета»? Ведь главное там – отношения сына и матери?.. Папп ответил без тени улыбки:
– Жаль, что вы не поняли этой драмы. «Гамлет» целиком посвящен отношениям сына с отцом.
Илюша появился на свет сейчас же вслед за тяжелой болезнью – я переболела брюшным тифом; он оказался абсолютно полноценным и здоровым ребенком. В три года он был рослый, озорной, смышленый. Он уже тогда, вероятно, был согласен с Йозефом Паппом, что мальчику без папы скучно, хотя и не умел еще этого выразить. Илюше было пять лет, когда на елке он прочел стихи Агнии Барто и его премировали кукольным паяцем с пышной шевелюрой, розовой улыбкой, бантом, глядящими в разные стороны глазами. Паяц играл на скрипке. Илюша подолгу держал эту игрушку в руках, словно что-то припоминая. Потом рано утром, забравшись ко мне в постель и поглаживая меня по щеке, спросил:– Мама, мне это приснилось или на самом деле… Помнишь, мы летели на самолете куда-то далеко и у меня был большой, красивый папа?
Это было! В один из месяцев «просветления» мы все вместе летали в сосновые леса санатория «Боровое».– Мама, а когда это было?
– Когда ты был совсем маленьким. Илюша крепко прижался ко мне и сказал:
– Мама, я хочу опять быть совсем маленьким.
Да! То, что хотела навсегда вычеркнуть, забыть, сын неотвязно мне напоминал. В борьбе «за папу» Илья был очень настойчив. Когда, приехав в Москву за назначением в Саратов, мы встретили Дмитрия, Илья каким-то чудом его узнал, бросился к нему на шею, и в Саратов поехали втроем. Я обеспечила Илью «большим, красивым папой». Права выбора у меня не было. Природой предопределено, что ребенку нужны мать и отец. Он был около нас до дня совершеннолетия моего Ильи и очень усложнял мою жизнь. Поцелуй феи (И. Ф. Стравинский) В саратовской мансарде было сыро и неуютно. Иногда, отрываясь от «сегодня», лечилась своим «вчера». Вспоминала чудесные дни моей жизни. …Берлин 1931 года был добр ко мне. Я жила в музыке Верди, в царстве Шекспира. Все в Кролль-опере, от генераль-мюзик директора до технического персонала, улыбались мне, верили. Я, собственно, еще ничего хорошего там не сделала, но отключенность от всех администраторских дел, вечно горящая лампада семейного уюта, здоровые дети – бывает же все так хорошо в жизни! Утром – на курсы Берлица улучшать немецкий, а потом с клавиром под мышкой пешком через Тир-гартен на репетицию. Потом обедать, полчаса полежать и снова в театр: встречи с отдельными исполнителями, художником, работа с концертмейстером или (очень часто) с самим Отто Клемперером – не жизнь, а настоящая сказка. И вдруг… Клемперер просит послезавтра после обеда не назначать ничего – мы с ним куда-то пойдем. Мне очень не хотелось нарушать чудесно найденный ритм жизни, впускать до премьеры какой-то сквозняк в «Фальстаф-атмосферу», но спорить с ним я не могла. Ему, если чего-нибудь хотелось, то всегда очень. Итак, куда-то он меня послезавтра поведет? Оказалось – будут гости у него дома, в центре внимания – Игорь Федорович Стравинский. Клемперер заранее испытывал какое-то почти мальчишеское удовольствие от нашей встречи: я внутренне – целиком на своей родине, Стравинский в то время – целиком «наоборот», но оба русские, из музыкальных семей. Как мы будем разговаривать друг с другом? Величайшее мое преклонение перед автором «Петрушки», «Весны священной», «Свадебки», сознание моего, рядом с ним, музыкального «лилипутства» создавало во мне еще большую напряженность. Мы оба одинаково хорошо говорим по-русски, но как различно сейчас то, что хотим сказать! Стравинский небольшого роста, похож на самого элегантного моржа (но все-таки моржа). Когда Клемперер нас познакомил, гость скорее отдернул, чем протянул руку. Клемперер с интонацией «наивности» сказал, что очень любит слушать русскую речь, и попросил нас поговорить друг с другом. С ловкостью спортсмена Стравинский моментально оказался в другом углу комнаты – отскочил от меня, как футбольный мяч от ворот противника. Какая там русская речь! Хорошо, что началось чаепитие, где я могла заняться узорчатыми печеньями и выпала из поля зрения великих, в первую очередь Отто. И зачем он меня сюда пригласил? Но после чаепития Стравинский сел за рояль и проиграл с начала до конца свой балет «Поцелуй феи», построенный, как известно, на мелодиях произведений Чайковского. Слушать и созерцать Стравинского в двух шагах от себя, за клемпереровским роялем – это уже наслаждение. Конечно, выражение лица «дикаря», как потом назвал меня Отто во время встречи с Игорем Федоровичем Стравинским, сменилось другим, восторженным и покорным. Кончив играть, Стравинский попросил присутствующих сказать свое мнение о либретто. Именно – о либретто. Непреложная гениальность музыки не подлежала для него сомнению. Клемперер обратился ко мне:– А что думает Наташа?
– Мне нравится, что здесь ровно столько содержания, сколько дойдет из самого балета, а не из подстрочников к нему, – сказала я.
Стравинский подпрыгнул на диване, посмотрел удивленно на Клемперера и сказал:– Это очень верно, то, что она сейчас сказала, и очень важно: в балете доза содержания, ведущего развитие действия и не давящего на легкость и грацию формы танца, имеет совершенно особое значение.
Похвала Стравинского доставила, конечно, мне удовольствие, но особенно был рад Клемперер. Он даже сделал жест руками, похожий на тот, что бывает после ловкого трюка в цирке. Клемперер хотел рассказать Стравинскому о репетициях нашего «Фальстафа», о том, как мы работаем с артистами, вскрывая глубины образов, но Стравинский удивленно поднял бровь (у него, кажется, был монокль) и сказал: