Сац Наталия Ильинична
Шрифт:
– Значит, в театре Эрвина Пискатора вы до сих пор не были? Это никуда не годится. Пискатор очень талантлив, и он самый близкий нам художник, художник современности – острый и значительный.
Вечером того же дня вместе с Александром Яковлевичем мы уже входили в театр на Ноллендорфплац, толпились в его широких дверях вместе с молодежью, очень похожей на нашу. В театр Пискатора я пришла, как уже сказала, посмотрев несколько спектаклей у Рейнгардта. «Настроение» публики здесь иное. Там – почтительная тишина, словно все входящие надевают мягкие бархатные туфли, а пол зрительного зала застелен большим пушистым ковром. Уже в вестибюле все начинают говорить вполголоса, подавляя в себе «всплески», принесенные из живой жизни. Почтительность богослужения. В театре Пискатора люди чувствовали себя просто, как дома, они громко обменивались мнениями. Этот театр был для них неотъемлемой частью той живой жизни, в которой они искали правду, набирали силы для борьбы. Полный сбор! Преобладают рабочие блузы, джемперы; женщины – с короткой стрижкой. Но все же публика разная. Солидные господа и модные дамы с затейливыми прическами заранее возбуждены: для них Пискатор – скандально модный режиссер, как-то он будет эпатировать публику на этот раз. Третий звонок. Все замолкло. Пьеса называется «Соперники». Главную роль играет Ганс Альбас. Вот герой в форме солдата – его гонят на войну. Он молод, здоров, любит и любим. Его гонят. Зачем? Сопротивляться он не может, но знает: с войны не вернется или вернется калекой. Движется без цели. Велят – идет… Как выразить это на языке театра? Помню, как горячо восприняла, увидев тогда впервые артиста, шагающего на месте, и проезжающие мимо него детали домов, фабрик, фонарей… Создавалось полное впечатление не просто движения, но движения вынужденного, против воли. В спектакле не было декораций в общепринятом смысле: их заменили очень современные сооружения из металла, и в первую очередь подъемный мост, перекинутый через всю сцену. В Москве в те годы было много режиссеров, имевших кроме театрального еще юридическое или какое-либо другое гуманитарное образование. Это были режиссеры-златоусты. А Пискатор в своей сердцевине – инженер-конструктор. Он считал, что в эпоху технических достижений, которые во много раз превосходят все другие, театр должен перегнать кино, и внес немало нового в технику сцены. Об этом уже читала. Но в «Соперниках» меня поразило другое: сила, с которой Пискатор давал почувствовать, как ползут на современного человека медь, сталь, железо, небоскребы, подъемные краны. Конструкции «Соперников» были органически необходимы для развертывания действия этого спектакля. И главное – они целиком сосредоточивали внимание на человеке и человечности. Спектакль поднимал целый сонм мыслей, будоражил эмоции; случалось, что по ходу действия зрители забывали, что они в театре, и произносили что-то вслух. А Александр Яковлевич Таиров, режиссер-эстет, человек изысканных театральных решений, то и дело вскакивал с места и кричал:– Молодец, Пискатор, браво!
Я не ожидала, что этот мэтр сцены может так глубоко и сильно увлечься чужим спектаклем! «Соперники» имели большой успех. Взволнованные разговоры, которых совсем не боялись в этом театре, продолжались после спектакля на лестнице. Кто-то взял меня под руку: это Рене, юная артистка «левого театра». Обаятельная, грациозная, с платиновыми волосами, она, как только начинала говорить о Пискаторе, превращалась в неистового фанатика.– Теперь вы поняли, Наташа, что главная достопримечательность современного Берлина – наш Пискатор и его театр?!
Я похвалила спектакль и собралась идти домой.– Как? Вы уйдете, даже не познакомившись с ним?.. В кабинете Пискатора было полно «фанатиков». Неужели и мне стоять здесь и дожидаться, пока спины мужчин и женщин разомкнут круг, за которым находится пока невидимый мне Пискатор… Да и не люблю я эти немецкие восклицания типа: «Восхитительно!», «Грандиозно!», «Он – гений?!, «Необычайно!», «О!», «А!», «Блестяще!» За неделю пребывания в Берлине заметила злоупотребление превосходной степенью, привычку пользоваться ею по всякому поводу.
Такой спектакль, как «Соперники», лаконичный и глубокий по режиссерской мысли, достоин такого же немногословного, но серьезного разговора. Эти мысли мелькали в голове. Но круг разомкнулся, и я увидела Пискатора. Представляла его себе совсем другим. Настоящий европеец, изящный, небольшого роста, глаза миндалевидные, большие, умные, насмешливые. Волосы зачесаны назад – высокий лоб открыт. Овал лица – как груша «дюшес» хвостиком книзу. Держится с большим достоинством. Точен в скупых движениях, немногословен – все продумано. Пожалуй, только нос спорил с найденной раз и навсегда формой поведения, формой, в которую он спрятал себя. Любопытный, задорно торчащий нос неожиданно напоминает мне… Буратино. Меня представили Пискатору. Он протянул руку, маленькую и холодную, сказал:– Добрый вечер, – и тут же всем корпусом повернулся к вновь вошедшим.
Нет, я не почувствовала тепла ни к нему, ни в нем. Возвращаясь домой, подумала: «Он какой-то цельнометаллический, ваш Пискатор!» Однако Пискатор – режиссер, его творческое кредо продолжало интересовать. Самые известные артисты Германии того времени играли в спектаклях Пискатора. Каждая его постановка была по-своему интересной – особенно, пожалуй, «Бравый солдат Швейк» с Максом Палленбергом в роли Швейка и «ожившими рисунками» Георга Гросса. Но все же я предпочитала романтику публицистике и в память сердца больше всего запали «Соперники». Только значительно позднее, когда я стала старше и, может быть, умнее, я поняла – через пьесы Бертольта Брехта, лучшего друга Пискатора, как важно уметь пробудить в зрителях не только чувства, но и мысль. А тогда, каюсь, я Пискатора недопонимала. Встреч с Пискатором я не искала: он мне казался непростым и избалованным успехом. Рене была возмущена этой моей позицией, уверяя, что я должна ближе узнать Пискатора, побывать у него дома. Меня смешила ее настойчивость и энергия, когда она звонила к секретарю Пискатора, фрейлейн Хармс, и получала непроницаемо вежливый ответ:– Алло, сцена Пискатора у аппарата. Что, будьте любезны?.. Он до двух часов на репетиции, остальное пока неизвестно.
В следующий раз у Пискатора оказывалось срочное дело или заседание, но Рене с немецкой настойчивостью звонила еще и еще и даже восхищалась фрейлейн Хармс:– Это ее обязанность создать порядок в жизни Пискатора: он у нас единственный. Она его обожает и знает – без немецкой точности в расписании он не сможет творить.
Наконец аудиенция была мне назначена. Фрейлейн Хармс очень просила меня явиться к Пискатору в точно назначенное время и ровно через сорок три минуты попрощаться и выйти в переднюю, чтобы через сорок пять минут покинуть его квартиру.– Пискатор может увлечься разговором с вами, а его время и силы так нужны немецкому театру! Прошу простить меня за это предупреждение, но русские – наши лучшие друзья, и я уверена, что вы правильно меня поймете.
Рене привезла меня к дому Пискатора, надела мне на левую руку свои часы (у меня таковых не было) и исчезла. Я поднималась по лестнице, обычной лестнице зажиточного немецкого дома, и никак не могла погасить ироническую улыбку. Мне открыла накрахмаленная горничная и попросила меня пять-десять минут подождать. Двери во все комнаты квартиры были распахнуты – то ли по причине широкой натуры хозяина, то ли чтобы дать возможность пришедшему обозреть достопримечательности здешнего быта, а их было немало. Занавески, абажуры, подушки, люстры, всякие там скатерти полностью отсутствовали… Светящиеся «полосы», вмонтированные в стены, заменяли лампы, низкая тахта – кровать… Я прошла в столовую, кабинет, спальню – никаких признаков привычного моему глазу уюта. Деловая современная обстановка, предельный лаконизм: низкие небольшие столики и табуретки, циновки на полу, застекленные шкафы в стенах – для многочисленных книг. Теперь такой интерьер – не редкость. Тогда же ничего подобного я еще не видела. Вошел Пискатор, двубортно-застегнутый, в сером костюме. Раз уж пришла, поговорю с ним попросту.– Мне кажется, что все в Берлине влюблены в вас, даже и те, кто ругает. Вы это чувствуете?
– Нет, бьют меня куда больше, чем гладят. Но я – спортсмен, знаю бокс и джиу-джитсу… В Берлине я – свой. Хотя мои предки итальянцы, «пескаторе» по-итальянски – рыбак. Более поздние предки офранцузились, стали гугенотами, потом осели в Германии. Мои деды – пасторы Песка-ториусы. Мне была предуготована та же участь. Какой бы это было нелепостью!
Я стал приобщаться к театру. Играл четвертого гостя, второго школьника, невидимого духа, изображал лай собаки за сценой и постепенно… Мюнхен, я – практикант придворного театра, слушаю лекции по искусству.