Герт Юрий Михайлович
Шрифт:
Перед началом гастролей он устраивал бесплатные представления в городе. В 1903 году в Лондоне в присутствии многотысячной толпы он был закован в наручники, зашит в мешок и сброшен вниз головой в Темзу. Вскоре он выплыл со свободными руками, торжествующе размахивая наручниками над головой.
Гудини демонстрировал освобождение из запертой тюремной камеры. Он раздевался «до нитки», облачался в арестантское белье и платье, надевал мягкие туфли, и его запирали в камере. Через несколько секунд Гарри Гудини появлялся в коридоре тюрьмы, а дверь оставалась по-прежнему запертой.
В сейфе одной из старинных нотариальных контор Нью-Йорка хранится толстый запечатанный пакет. В нем заключены все тайны артиста: каким образом он вышел из завинченного болтами ящика в Лондоне и из тюремных камер Нью-Йорка и Москвы, как платки, взятые у зрителей, оказались внутри статуи Свободы, и многое другое.
(А. А. Вадимов, М. А. Тривас. «От магов древности до иллюзионистов наших дней».)
Восторг перед результатами столь успешной экспедиции каждый из троих продемонстрировал на свой лад. Гронский, восседая в кресле, обитом потершимся плюшем, безмолвно вскинул глаза к лампочке под потолком и воздел руки, сделавшись похожим на умиленного ксендза. Спиридонов трижды проорал «гип-гип-ура!» Карцев отсалютовал распечатанной «гранатой» и тут же, нацедив стакан, протянул его Феликсу:
— За вашу Беловодию! С этой минуты я в нее верю!.. — Он был порядком на взводе.
— Сейчас я переоденусь, — сказала Рита, сияя, — и мы чудненько устроимся! Чудесненько!.. Правда, мальчики? Теперь у нас все есть…
— Все, что нужно для счастья! — возгласил Спиридонов. — А человек рожден для счастья, как птица для полета! — Он вытянул из сетки, которую Рита опустила ему на колени, банку с курицей в желе и покрутил ею над головой.
Феликс отправился к себе в номер — сменить рубашку и прихватить пачку сигарет из небольшого запаса, взятого в дорогу.
В комнате, несмотря на открытое окно, плавал сизый туман. До того густой, что контуры двух человек, пристроившихся у стола, — он видел только их спины и затылки показались ему нечеткими, размытыми. Папки, которые Феликс утром разложил на столе, были перенесены к нему на кровать, вместо них громоздились удручающих размеров фолианты, напоминая о сухом пощелкивании конторских счет, черных нарукавниках и бьющейся в стекло ленивой осенней мухе.
Бомбист-романтик — один из двух был, разумеется, он — нехотя оглянулся, но, увидев Феликса, тут же вскочил. Ни в его белобрысом лице с по-мальчишечьи вздернутым носом и выпяченными губами, ни в голосе, которым он принялся поспешно выборматывать какие-то извинения — по поводу то ли своего вчерашнего вселения, то ли папок, перемещенных на кровать, — ни в чем не было и следа прежнего апломба. Но в потоке извинений, хлынувших на него, Феликс ощутил напор, чем-то его даже смутивший.
— Да нет, — сказал он, — вы ничуть… Вы продолжайте, я все равно… Меня ждут.
— Тогда хотя бы познакомимся… Гордиенко Сергей. А вас я знаю, и рад… Очень рад…
Он улыбнулся — широко, всем лицом, и пожал руку — крепко и подчеркнуто бережно.
И во взгляде светлых его глаз, которые как бы и участвовали в общей улыбке, и вместе с тем сохраняли какую-то автономность, и в этом особенном, чуть дольше необходимого, рукопожатии Феликс почувствовал некую многозначительность — не то надежду на пробужденный интерес, не то приглашение к разговору.
— Я тут от редакции… Кстати, познакомьтесь.
Навстречу Феликсу поднялся невысокий, плотного сложения человек с темным скуластым лицом и маленькими, остро блеснувшими глазами. На нем были грубые, белесые от пыли сапоги и поношенный пиджак с мятыми лацканами и протезом в обвисшем правом рукаве, составляющем с плечом безжизненный прямой угол. Протягивая Феликсу левую руку, он положил на край стола — пепельница была полнехонька — длинную кубинскую сигарету, от которой исходил чадный, горький запах, пропитавший весь номер.
— Казбек Темиров, — произнес он отрывисто.
Не тот ли, вспомнилось Феликсу, из-за которого этот бомбист мечтает спалить город… И с неожиданной симпатией улыбнулся обоим. Возможно, блокнот на столе, с заложенной в него поперек ручкой, и этот смрад от крепчайших сигарет, явно не для городских легких, и эта давешняя вспышка в чайной, и эти сапоги, от которых веяло долгими степными километрами, странно повернули его к утренним воспоминаниям, к редакции на окраине стройки… К тому, куда, знал он, уже нет возвращенья.
Какая-нибудь каверза, думал Феликс, торопливо натягивая свежую рубашку. Какая-нибудь история, конечно же, несправедливая, возмутительная, из-за которой нужно немедленно перевернуть вверх дном весь белый свет…
Он скомкал мокрую от пота — хоть выкручивай — рубашку, сунул в целлофановый мешочек и, нашарив среди вороха белья две пачки сигарет, захлопнул крышку чемодана. Он чувствовал: те, двое, в молчании дожидаются чего-то за его спиной, какого-то слова, вопроса… Одну пачку он затолкал в слипшийся карман, другую с небрежной щедростью кинул на середину стола: