Герт Юрий Михайлович
Шрифт:
Он, не сморгнув, отхлебнул из своей чашечки.
— Ни то, ни другое и ни третье! — весело объявил Гронский. — И техника тут не при чем. То есть — да, в какой-то мере… Но — и только! Пусть попробует кто-нибудь повторить то, что делал Гудини, — уверяю вас, ничего не выйдет!
— Почему же? — переспросил Карцев. — Если все соблюсти в точности?..
— Все равно, — ничего не получится! И по одной-единственной причине: то, что было доступно великому Гудини, не сумеет повторить никто!.. Я думаю даже, что и сам Гудини многого не понимал. Например, это его завещание… Он верил, что в самом деле опишет способы, которыми пользовался, — и тайна будет раскрыта. Нет!.. У каждой тайны есть еще своя тайна, — «тайное тайных», написано в библии, — и лишь тот воистину овладевает тайной, кому отверзнётся эта тайна тайны, «тайное тайных»… А тайна эта — сам Гудини, великий Гудини!.. — Прекрасно! — сказал Спиридонов, поднимая над головой стакан с вином. — «Тайна тайны»… Чокнемся за тайну тайны!.. Ритуся, ручку!.. — Он ухватил Риту за руку, которой она держала кофейник, и чмокнул в запястье.
— Ничего не понимаю, — со вздохом произнес Карцев, чокаясь со Спиридоновым.
— И я, — призналась Айгуль, хотя лицо ее по-прежнему сияло.
— И я… И я ничего не понимаю! — слегка покачиваясь и улыбаясь сказал Спиридонов. — Ну и что? Может, это и хорошо, может, это так и надо, — чтобы никто ничего не понимал?.. За знакомство! — он чокнулся с Айгуль.
Кофе, наверное, был слишком крепким, Феликс чувствовал, как сердце у него в груди не колотится, а бьет — сильными, тяжелыми ударами.
— Верно, — сказал он, затягиваясь сигаретой, — нельзя ли поясней…
— Ясней?.. Да тут же все ясно. — Гронский оттянул ворот рубашки на груди, впуская свежий воздух внутрь, к разгоряченному телу. — Тут дело во внушении.
— И только?..
— Конечно.
Гронский выбрал на тарелке яблоко порумяней, без червоточин, и с хрустом надкусил.
— Но ведь вы сказали, что платки у всех на виду были сожжены, — возразила Айгуль.
— И что их чудесным образом обнаруживали на статуе Свободы, которая насколько мне известно, имеет в высоту, считая пьедестал, девяносто шесть метров, — усмехнулся Карцев.
— И потом — ведь там были — не один, не два человека, там подавали не автобус — автобусы! — подхватил Феликс. — Если это внушение, то затем все равно фокус должен был раскрыться…
Гронский молчал, — казалось, с явным наслаждением. Яблоко сочно похрустывало на его белых вставных зубах. Он тщательно пережевывал мякоть, прежде чем проглотить, и поглядывал на свою ассистентку, она улыбалась в ответ — с несколько загадочным, как бы лишь им двоим понятным оттенком.
— И все-таки — внушение, — повторил Гронский. — Я это утверждаю. Когда йог на полторы или две минуты останавливает свое сердце, когда гипнотизер погружает пациента в каталептический сон, когда у Терезы Нейман выступают на лбу кровавые стигматы — это в принципе то же внушение. Оно требует большого профессионального умения и тренировки…
— Но Гудини воздействовал сразу на целую толпу! — сказал Феликс. — Тут есть разница…
— Конечно, — кивнул Гронский. — Поэтому снова позволю себе напомнить: я называю его — великий Гудини…
— Выходит, все зависит от размеров зала, так сказать?.. От количества публики, которое этот зал вмещает?…
— В конечном счете — да, — Гронский отхлебнул из чашечки. — От количества публики, от личного обаяния, техники внушения, опыта… Тут многое…
— То есть, — продолжал Феликс, — если зал увеличить до размера какой-нибудь страны, то такой вот Гудини…
— Это не совсем то, что я имел в виду…
— Отчего же? Я просто развиваю вашу мысль!.. Тогда какой-нибудь Гарри Гудини… Или, скажем, родись Гудини в 1768 году на Корсике, он бы, благодаря своим способностям, — да не благодаря, а именно в полном соответствии с ними, с умением внушать целой толпе, — он бы сделался Наполеоном, тем более, что оба итальянцы… Или наоборот: Наполеон Бонапарт, родившись через сто с чем-то лет, опять-таки в полном соответствии со своими способностями, стал бы Гарри Гудини и выступал в роли замечательного, даже великого иллюзиониста? И однажды, возможно, на склоне лет, приехал бы сюда, в этот городок, со своими афишами, в которых «Наполеон Бонапарт» было бы набрано с красной строки? А?.. Ведь могло так быть?..
— Может быть, и могло, — сказал Гронский, смеясь и с каким-то настороженным недоумением разглядывая Феликса. Впрочем, так на него смотрели и остальные, не исключая Айгуль. — Может быть, и могло… Хотя я об этом не говорил…
— Безусловно, и однако уж это само собой вытекает!.. Я, впрочем, только для примера выбрал Наполеона и Францию!
— И все-таки, — Айгуль пыталась вернуть разговор в более спокойное русло, — и все-таки, как удавалось Гудини внушить, что платки сгорели… Или что они лежат в ящике на статуе Свободы? Не могло же не быть — ни ящика, ни платков? Совсем ничего?.. Кто бы тогда поверил?..
— Еще бы!.. — Феликс до боли в костяшках пальцев стиснул в руке граненый стакан. — Кто бы поверил… А отчего миллионы верили — в прекрасную Францию, великую Францию — и ложились в могилы?.. Отчего миллионы поверили, что голубоглазые и белокурые по причине своей голубоглазости и белокурости должны владеть миром, — поверили так, что во имя этой веры стали убивать и умирать?..
— Не надо схематизировать, — заговорил молчаливый до того Карцев. — Были для этого и экономические, и политические факторы, и масса конкретных исторических обстоятельств. А вырывать, абсолютизировать чистую психологию… — Он поморщился.