Шрифт:
Джек очень разнообразный собеседник, Джек ученый, и Джек обладает манерами джентльмена.
Сэмюэл Джонсон о Джоне Уилксе. ПерепискаЕсли вы попадете на заседание Генеральной Ассамблеи ООН и присмотритесь к представителям разных на родов Земли, вы заметите в их внешности нечто такое, что лично меня слегка поражает. Вот они передо мной — полномочные представители 192 стран, и у каждой из этих стран имеется своя славная история, своя культура и традиции. Но никто — или почти никто — не одет в национальный или, как теперь говорят, этнический костюм своей родной страны.
Нет тюленьих шкур или юбок из травы, нет головных уборов из перьев и татуировок, или украшений из леопардовой шкуры, или опахал из слоновьих хвостов, или костей в носу. Почти не увидишь кафтан или джелабу. Насколько видит глаз — везде мужчины в костюмах, а если попадаются женщины, они одеты в женскую разновидность костюма. И эти костюмы не красные, или золотые, или голубые, или зеленые, или в веселую розовую полосочку.
Они строго черные, однотонные, лацканы с вырезом, светлая рубашка и галстук. Если кто-либо на планете хочет, чтобы его воспринимали серьезно, он носит костюм того типа, что был придуман в период Регентства, в начале 1800-х, человеком, которого звали Красавчик Браммел или Джордж Брайан Браммел (1778–1840).
На первый взгляд в этом человеке было много предосудительного. Он был денди и королевский лизоблюд, который играл на деньги и транжирил богатство на беспутство и одежду. Он утверждал, что одевание занимает у него пять часов, и рекомендовал чистить обувь шампанским. Когда его спросили, сколько нужно денег, чтобы человек чувствовал себя одетым, он ответил: «При известной экономии, я думаю, это можно сделать за 800 фунтов». Заявить такое, когда недельная зарплата среднего лондонца составляла 1 (один) фунт, — это был просто скандал.
Это был сибарит, кусок позолоченных человеческих отбросов и прототип будущих персонажей-бездельников вроде Берти Вустера, которые слишком заботятся о своей одежде и то и дело сбивают невидимые пылинки с рукава из брабантских кружев. И все-таки есть причины хорошо относиться к Красавчику Браммелу. Во-первых, не такой уж он был и лизоблюд.
Был один знаменитый случай на приеме в 1813 году, когда принц Уэльский подошел к четырем молодым денди и заговорил с двумя из них, лордом Элвэнли и Генри Пиррепойнтом, но напрочь проигнорировал Брам мела и еще одного молодого человека по имени Генри Мидмэй. Браммел на это сказал: «Элвэнли, кто такой этот твой толстый друг?» Члены королевской семьи не привыкли, чтобы с ними так разговаривали. А Браммел, хотя был очень влиятелен в мире мужской одежды, фактически двигал ее в направлении, противоположном показухе и крикливости.
Это была эра Наполеоновских войн, и Браммел повел борьбу с излишествами французского стиля. Он увел светских лондонцев от разноцветных сюртуков, шелков, бархата и буклей. Он ввел брюки вместо бриджей с чулками, а шейным платкам он предпочел галстуки. Он хотел, чтобы общее впечатление было строже, но элегантнее. Байрон сказал, что в одежде Браммела не было ничего примечательного, если не считать «какой-то изысканной пристойности».
Короче говоря, Красавчик Браммел страшно облегчил нам, мужчинам, жизнь. Он подарил нам глобальную униформу, которая всегда кстати, и миллиардам людей больше не нужно ломать голову — что, черт побери, сегодня надеть? А еще он создал Лондону мировую репутацию центра мужской моды, и по сей день пошив мужских костюмов на улице Сейвил-роу, или Джермин-стрит, — серьезный источник дохода для экономики Великобритании. «Вам очень идет, сэр!» — говорим мы, щелкая портняжным метром, и преподносим какому-нибудь ближневосточному деспоту пятнадцать костюмов в тонкую полоску и еще один из шотландского твида для охоты на куропаток. Да уж, Красавчик Браммел заслужил себе памятник.
Уильям Тёрнер
Отец импрессионизма
Люди ходят в картинные галереи с разными целями: очистить душу, спрятаться от дождя или просто на свидание. Но мало кому выпадает случай стать свидетелем термоядерной ссоры между двумя величайшими художниками мира.
Такая сцена разыгралась в Королевской академии, на ее старом месте в Сомерсет-хаус, когда шли последние приготовления к летней выставке 1831 года. Там не было непорочно-белых стен, к которым вы привыкли в современных галереях, не было аннотаций искусствоведов, не было благоговейной тишины.
От пола до потолка стены были плотно увешаны выставленными на продажу работами членов академии, и каждое полотно так и кричало — я здесь, заметьте меня! Быть вывешенным в центре стены означало признание, а оказаться на периферии было унизительным.
В главный зал выставки тяжелым шагом вошел человек пятидесяти шести лет в потертом цилиндре и блестящем черном плаще. В руке он держал зонтик-шпагу, которым пользовался в поездках на континент. У него был мощный носище, выступающий подбородок, и был он коротышкой даже по меркам того времени: внутренняя сторона штанины по шву была не больше полуметра!
Он мог бы сойти за какого-нибудь персонажа из Диккенса — извозчика или трактирщика, — если бы не краска под ногтями.
Это был Джозеф Мэллорд Уильям Тёрнер, художник, настолько уверенный в своей гениальности, что счел возможным заявить всему миру: «Я великий лев современности». В тот момент великий лев искал, кого бы сожрать.
Он еще раз пробежал взглядом по стенам академии. Так и есть. Его огромное розово-золотое полотно — фантазия на тему упадка Римской империи «Дворец и мост Калигулы» — исчезло, а на его месте висела теперь какая-то бонбоньерочная картинка с видом большой серой церкви. Тёрнер поднял гневный взгляд на виновника — человека, который не только имел наглость убрать «Дворец Калигулы», но еще и нарисовал тот самый пейзаж, что висел теперь на его месте.
Тёрнер знал Джона Констебля еще с 1813 года, когда они оказались рядом за столом на каком-то обеде. Констебль хорошо относился к великому льву — хотя бы на публике — и всегда хвалил его «мощное воображение». Совсем недавно — лишь несколько лет назад — Тёрнер лично сообщил этому человеку о его избрании в академию (хотя неизвестно, голосовал ли сам Тёрнер «за»), и вот теперь Констебль как член Комитета по развешиванию использовал служебное положение и учинил эту гнусную замену Как говорится, вешать таких надо.
Тёрнер просто взбесился. Как сказал один из очевидцев, член академии Дэвид Робертс, Тёрнер «вызверился на него, как хорек». Констебль изо всех сил пытался сохранить лицо. Мой дорогой Тёрнер, увещевал он, здесь нет никакого личного интереса. Он всего лишь стремился наилучшим образом исполнить свою священную обязанность по развешиванию работ членов академии. Это всего лишь вопрос поиска лучшего освещения, чтобы как подобает представить работу Тёрнера, и т. д., и т. п. Констебль юлил и изворачивался, рассказывает Дэвид Робертс, а Тёрнер все твердил одно и то же. «Да-с, — шипел он, — а почему же вы повесили туда свою?»
«Всем присутствовавшим было ясно, что Тёрнер ненавидит Констебля, — сообщал Робертс. — Надо сказать, что мне — да и всем остальным — показалось, что Констебль ведет себя как вор, которого схватили за руку, и, надобно добавить, Тёрнер уничтожал его абсолютно безжалостно. Но его мало кто жалел, если такие вообще были. Все думали, что так ему и надо, потому как сам виноват».
Тёрнер был в ярости по ряду причин. Конечно, раздражало пренебрежительное отношение к нему. Констебль был красавец, наследник зажиточного зерноторговца из Саффолка и за глаза называл Тёрнера «диким», что в те времена означало «странный» или «необычный». Тёрнер всего добился сам и гордился этим, он был кокни — выходец из лондонских низов — и не стыдился этого. Он родился в доме парикмахера — прямо над его заведением на улице Мейден-лейн — и за всю жизнь не научился выговаривать «Ь» в начале слов.
Констебль был по-обывательски набожен, безмерно предан жене, по которой в то время носил траур. Тёрнер, как известно, относился к браку с презрением и однажды взорвался: «Ненавижу всех женатых», — и считалось, что это заявление адресовано Констеблю. «Они никогда ничем не жертвуют ради искусства, — продолжал он, — а думают только о долге перед женой, семьей и о всякой такой ерунде».
Нет, Тёрнеру и Констеблю не суждено было подружиться. Но не только подлый способ, которым Констебль продвигал свою картину, вывел Тёрнера из себя, а еще и тот пренеприятнейший факт, что этот холст — «Вид с лугов на собор в Солсбери» — был просто изумителен.