Шрифт:
особенностей каждой страны, один общий кодекс для государственного и
общественного существования человечества! А вместе с тем он уже не мог, да и
не хотел сдерживать своего негодования, как только ему казалось, что
обнаруживаются признаки посягательства на этот мерцающий вдали и еще далеко
не обработанный кодекс. Все, что затрудняло его осуществление со стороны
народного тщеславия, заносчивости этнографов, возвеличивающих ту или другую
из народных групп насчет всех других национальностей, или со стороны
скептицизма, почерпающего в отрицательных и темных подробностях
современной европейской жизни доводы в пользу устранения ее от дел,— все это
приводило его в неописанное волнение. Во многом он и заблуждался, как
показало время, при восторженном изложении своих надежд на развитие Европы, но он заблуждался доблестно, как бывает с людьми, глубоко верующими в какую-
либо великую идею! Белинский до того ревниво охранял добро, собранное старой
и новой европейской цивилизацией, что уже подозрительно смотрел на образцы и
замечательные произведения других, чуждых ей культур и отзывался о них очень
сдержанно. При появлении поэмы «Наль и Дамаянти» в художественном
переводе Жуковского он ограничился напоминовением читателю, как греческий
эпос «Илиада» выше измышлений индийского народного творчества. То же самое
было и тогда, когда прекрасный перевод Я. К. Грота познакомил русскую публику
с финской эпопеей «Калевала», с этим памятником фантазий и представлений
народа, некогда населявшего, как говорят, всю Европу. Противопоставляя опять
финский эпос греческому созерцанию жизни, Белинский находил в первом только
174
безобразную фантазию, чудовищные образы и сплетенья, свойственные дикому
народу и которые должны оттолкнуть всякого, кто раз ознакомился со
стройностию, мерой и изяществом греческой народной производительности.
Как ни важны были, однако же, все эти вопросы и к какой яркой полемике
ни давали они повод, все же они не могли заслонить ни на минуту перед
Белинским чисто русского вопроса, который тогда целиком сосредоточивался у
него на одном имени Гоголя и на его романе «Мертвые души». Роман этот
открывал критике единственную арену, на которой она могла заниматься
анализом общественных и бытовых явлений, и Белинский держался за Гоголя и
роман его цепко, как за нежданную помощь. Он как бы считал своим жизненным
призванием поставить содержание «Мертвых душ» вне возможности
предполагать, что в нем таится что-либо другое, кроме художественной, психически и этнографически верной картины современного положения русского
общества. Все силы своего критического ума напрягал он для того, чтоб
отстранить и уничтожить попытки к допущению каких-либо других, смягчающих
выводов из знаменитого романа, кроме тех суровых, строго обличающих, какие
прямо из него вытекают. После всех своих отступлений в область европейских
литератур, в область славянства и проч. он возвращался с этого поля более или
менее удачных битв опять к своему постоянному, домашнему делу, только
освеженный предшествующими кампаниями. Домашнее дело это заключалось
преимущественно в том, чтоб выбить из литературной арены навсегда, если
можно, как диких, коварных и своекорыстных ругателей гоголевской поэмы, так и
восторженных ее доброжелателей, прозревающих в ней не то, что она
действительно дает. Он не уставал указывать правильные отношения к ней и
устно и печатно, приглашая при всяком случае и слушателей и читателей своих
подумать, но подумать искренно и серьезно о вопросе, почему являются на Руси
типы такого безобразия, какие выведены в поэме; почему могут совершаться на
Руси такие невероятные события, какие в ней рассказаны; почему могут
существовать на Руси, не приводя никого в ужас, такие речи, мнения, взгляды, какие переданы в ней [200].
Белинский думал, что добросовестный ответ на вопрос может сделаться для
человека, добывшего его, программой деятельности на остальную жизнь и
особенно положить прочную основу для его образа мыслей и для правильного
суждения о себе и других.
К этому же времени относится и появление в русской изящной литературе