Шрифт:
Конечно, прежде всего благородное сердце, искавшее средств пособить первым, неотложным нуждам развития, еще вовсе и не начавшегося для массы его
соотечественников, и затем все то же искание полноты идеального и реального
типа для жизни и мысли. Сзади этой предполагаемой литературной деятельности
ему открывалось еще все громадное поле европейской цивилизации с его
256
обработкой, с его приобретениями, сделанными в течение стольких веков! С него
он и глаз не спускал. Ни одного из всех опытов — старых и новых, приложенных
к нему, ни одного счастливого результата, ими уже данного,—не хотела бы
лишиться эта страстная душа! Конечная цель всех его требований и указаний
заключалась в том, чтоб выработать из русской жизни полного работника
просвещения, чтобы наделить ее всеми теми силами и воспитательными
началами, которые образовали в Европе лучших и надежных ее работников. Не
нужно, кажется, прибавлять, что все эти дальновидные расчеты оказались на деле
мечтой; но тот еще не будет в состоянии правильно судить об эпохе Белинского, кто не поймет и не признает, что все мечтания и фантазии подобного рода были в
то время положительным и весьма серьезным делом. Возвращаюсь к рассказу.
Приближалось время окончания лечебного курса и нашего отъезда из
Зальцбрунна. Белинский чувствовал себя гораздо лучше, кашель уменьшился, ночи сделались покойнее — он уже поговаривал о скуке житья в захолустье.
Почти накануне нашего выезда из Зальцбрунна в Париж я получил неожиданно
письмо от Н. В. Гоголя, извещавшего, что изданная им «Переписка с друзьями»
наделала ему много неприятностей, что он не ожидает от меня благоприятного
отзыва о его книге, но все-таки желал бы знать настоящее мое мнение о ней как от
человека, кажется, не страдающего заносчивостию и самообожанием. Это было
первое письмо после того надменно-учительского, о котором говорено, и первое
после короткой встречи нашей в Париже и Бамберге. Оно довольно ясно
обнаруживало в Гоголе желание если не утешения и поддержки, то но крайней
мере тихой беседы. В конце письма Гоголь неожиданно вспоминал о Белинском и
кстати посылал ему дружеский поклон вместе с письмом прямо на его имя, в
котором упрекал его за сердитый разбор «Переписки» во 2-м № «Современника».
Это и вызвало то знаменитое письмо Белинского о его последнем направлении, какого Гоголь еще и не выслушивал доселе, несмотря на множество перьев, занимавшихся разоблачением недостатков «Переписки», попреками и бранью на
ее автора [320]. Когда я стал читать вслух письмо Гоголя, Белинский слушал его
совершенно безучастно и рассеянно, но, пробежав строки Гоголя к Нему самому, Белинский вспыхнул и промолвил: «А! он не понимает, за что люди на него
сердятся, —надо растолковать ему это —я буду ему отвечать».
Он понял вызов Гоголя.
В тот же день небольшая комната, рядом с спальней Белинского, которая
снабжена была диванчиком по одной стене и круглым столом перед ним, на
котором мы свершали наши довольно скучные послеобеденные упражнения в
пикет, превратилась в письменный кабинет. На круглом столе явилась
чернильница, бумага, и Белинский принялся за письмо к Гоголю как за работу, и с
тем же пылом, с каким производил свои срочные журнальные статьи в
Петербурге. То была именно статья, но писанная под другим небом...
Три дня сряду Белинский уже не поднимался, возвращаясь с вод домой, в
мезонин моей комнаты, а проходил прямо в свой импровизированный кабинет.
Все это время он был молчалив и сосредоточен. Каждое утро после обязательной
чашки кофе, ждавшей его в кабинете, он надевал летний сюртук, садился на
диванчик и наклонялся к столу. Занятия длились до часового нашего обеда, после
257
которого он не работал. Не покажется удивительным, что он употребил три утра
на составление письма к Гоголю, если прибавить, что он часто отрывался от
работы, сильно взволнованный ею, и отдыхал от нее, опрокинувшись на спинку
дивана. Притом же и самый процесс составления был довольно сложен.
Белинский набросал сперва письмо карандашом на разных клочках бумаги, затем
переписал его четко и аккуратно набело, и потом снял еще с готового текста
копию для себя. Видно, что он придавал большую важность делу, которым
занимался, и как будто понимал, что составляет документ, выходящий из рамки