Шрифт:
Книги читаны были не только без системы, но большею частию даже без любопытства об именах авторов. «Русская история» Татищева, Щербатова, «Ядро Российской империи» Хилкова, «История» Глинки, «История» Карамзина проглочены были безразлично. «Письма русского путешественника», «Повести» Карамзина, «Московский вестник» прочтены были без внимания к тому, что это писано Карамзиным; меня занимало содержание. Я искал другого мира сверх окружающего и доволен был, находя его в книге. Это был второй вид эмпирического восприятия, после первого, который доставлялся непосредственным зрелищем природы и окружающего общества. Отсюда образовалось направление самого вкуса. Не только рассуждений отвлеченных, но лирических мест я не читал, пропуская их мимо, когда случалось попадать на них, в повестях например. И описания природы, коль скоро проникнуты лирическим оттенком, тоже отталкивали меня: душа просила объективного изображения, пусть даже из фантастического мира.
Замечательная вещь: к стихам я вкуса не имел и не имел терпения их читать. Признаюсь в своем недостатке: стихотворная форма до сих пор не находит отзвука в моей душе; хотя я не лишен способности ценить стих, но ценю его внешним образом. Никогда во всю свою жизнь не мог я выжать из себя стишонка и никогда к этому не чувствовал позыва. Хуже того: я никогда не запоминал стихов и не мог почти ни одного заучить. Были и есть исключения, но они ничтожны. Между тем память у меня была замечательная, особенно с десятилетнего возраста, до того быстрая, что я уроков не учил, за исключением вокабул; достаточно было раз прослушать, и я знал наизусть, но только прозу. Эта ужасная память отчасти послужила потом и к моей невыгоде, как увидит впоследствии читатель; но чтобы запомнить строфу стихов, мне нужно было усилие, и если я преодолевал его, заученное столь же легко улетало из головы, как трудно в нее укладывалось. Эта физиологическая особенность заслуживает внимания потому, между прочим, что одновременно с тем я неравнодушен к музыке. Пусть музыкальною памятью я также не одарен, но самое течение звуков в размеренном порядке и их гармония производят на меня и производили всегда глубочайшее, всеобъемлющее действие. Раз шел я из училища домой обедать. В одном доме, мимо которого я проходил, отворено было окно и из него лились звуки фортепиано. Я стал как вкопанный; и фортепиано-то я слышал впервые, да и переходы звуков меня поразили. Я простоял, забывшись, так долго, что не имел времени даже дойти до дома и воротился в училище без обеда. Когда я расшаливался и капризничал дома, еще в малолетстве, одним из средств укрощения была заунывная песня. Выведу из терпения сестер, и они запоют: «О чем ты, Маша, плачешь» или «Веселая беседушка». Я зажимаю уши, плачу; наконец молю сестер, чтоб они остановились, и делался тих и покорен. Не противоречие ли это? Его заметил покойный Сергей Тимофеевич Аксаков, когда я ему рассказывал о своей идиосинкразии. Стих ведь есть та же музыка; музыкальный размер есть тот же стих. Тем не менее одно действует, другое нет. В одном из сыновей своих я заметил обратную идиосинкразию. Он владеет стихом и имеет к нему позыв, а музыка для него то же, что стих для меня: его чувство к ней тупо.
К слову, еще об одной моей идиосинкразии, и тоже в органе звука. Я не имею понятия о звуке, издаваемом кузнечиками. Мне в этом не верят, некоторые негодуют даже, когда я об этом объявляю, особенно когда сами они в то же время слышат звук этого насекомого. Раз или два, когда меня подводили к самой траве, где трещал кузнечик, я слышал действительно нечто похожее на звук пилы, но звук слабый во всяком случае, который без указания и не дошел бы до меня. Меня уверяют, однако, что звук, производимый кузнечиком, очень силен, даже несносен. Счастие это или несчастие, но я лишен его. Точно так же я почти не слышу колокольчиков с толстыми стенками, которые назову колокольчиками «стучащими» в отличие от звенящих. Говорят, что такие колокольчики издают очень сильный и резкий звук; я его не знаю и предлагаю физиологам обсудить мой недостаток. Мекаю, что неспособность слышать кузнечика и тупость слуха к стучащим колокольчикам истекают из той же причины: в органе слуха недостает чего-то, чтобы воспринять известное качество звука, — у кузнечика и стучащего колокольчика не однородное ли? Иду далее, хотя это и слишком смело, может быть. Самый стих не есть ли кузнечик и стучащий колокольчик, в отношении к которому колокольчик звенящий есть то же, что музыка к стиху? Но это догадка, подтвердить или отринуть которую дело физиолога.
Книгами снабжал И.И. Мещанинов, новыми — по мере выхода и приобретения, старыми — по особой просьбе и указанию. Когда его не бывало в Коломне и источник иссякал, начиналось перечитывание, тасканье из церкви Четиих-Миней, Георгия Кедрина (византиец-хронограф); в сотый раз перечитывался «Календарь 1832 года», «Сын отечества» 1812 года, перечитывалась даже толстая Арифметика Аничкова, впрочем, не правила, а примеры; пересматривался даже Латинский лексикон Розанова, и опять не с филологическою целью, а, точнее, с историческою. В предисловии говорилось о золотой и серебряной латыни и объяснялись сокращения, под которыми означались писатели. Меня занимало, кто золотой, кто серебряный писатель, и я любил разгадывать сокращения.
Что же я знал в результате? Говорю о периоде от 10 до 13 лет. Знал я очень много и опять повторяю — по части эмпирических сведений и прикладных знаний. История, география, домоводство, сельское хозяйство, техника. Откуда же хозяйство и техника? Сведениями снабжали журналы и словарь Щекатова, издания Вольного экономического общества, «Энциклопедический лексикон» Плюшара, начавший выходить к тому времени, и путешествия. Я имел понятие, например, о кораблестроении, о торфе, о сидре, о трехпольной и плодопеременной системах, о чугуноплавильных домнах, не говоря о странах, лицах, годах Старого и Нового Света, древней и новой истории, об искусстве, политике, литературе. Было не связано, неполно, неравномерно, поверхностно, но обширно. Связь отчасти возникала потом сама собою: события, лица, естественно-исторические и технические явления устанавливались в соответственные рамки и последовательный порядок сами собою, тем процессом, каким укладываются в свою систему непосредственные впечатления природы и общества.
Любопытен вопрос: что оставалось в душе, что отбрасывалось? Мнения не оставались, как всякие рассуждения и лирические излияния. Я был постоянным, например, читателем критических статей и рецензий, но существо отзыва если запоминалось, то запоминалось как факт, не усвоиваясь в смысле убеждения. И еще наблюдение о действии нравственном. Вспоминается отзыв еще Златоуста, который сравнивал читателя со пчелой, выбирающею с цветка, что ей нужно. Нет сомнения, что пришлось читать в романах, например, много двусмысленностей, картин, возбуждающих чувственность; это отлетало без следа; не помнилось, и внимание скользило. Припоминаю один случай, когда внимание остановилось и возбудилось недоумение. Путешествие Вальяна по Южной Африке, издание, кажется, прошлого столетия, одна из тех переплетенных книг с красным обрезом, которые так любы мне, перечитано было мною несколько раз: она же и с изображениями готтентотов и кафров. Вальян был женат; из путешествия это видно. Но с тем вместе он же сам говорил о своих близких отношениях супружеского свойства к одной готтентотке. Я поразился этим и никак не мог примирить несообразности. Да как же это, ведь он женат и у него жена во Франции? Так ли я понимаю? Этим сказалась высокая целомудренность отца и вообще непорочная чистота нашей семьи. А не монастырски же мы воспитывались; все мы свободно могли слышать и видеть, и несомненно слышали и видели, но в сознании преломлялись не те лучи, которые пускались. Душа просто не воспринимала многого, для чего в ней не было почвы. На одном дворе с нами, в нашем же садике, в пяти шагах от нашего дома жил в своей избушке на нашей земле Петр Яковлевич, овчинник, которого я маленьким называл, картавя, «Покрака», а он называл меня «графчик» (я долго не понимал, что такое «графчик», и первоначально полагал, что графчик вроде графинчика что-нибудь). С ним жила, заменяя ему кухарку и хозяйку, младшая тетка моя Татьяна Матвеевна. Какие их были отношения? Как Очный лед, идущий к верху, странное сожительство моей тетки с чужим ей Покракой не возбуждало вопроса, хотя я точно знал, что они и не родные, и не муж с женой. И точно так же, как об Очном льде, уже в лета юности, разговорившись как-то с братом, я догадался о существе отношений между этими двумя лицами, которых видел ежедневно.
Просится под перо много педагогических замечаний, из которых удовольствуюсь одним — о тщете строго систематического воспитания. Система в голове дитяти создается помимо педагогической указки и часто вопреки ей, совершенно так же, как нравственность слагается, не слушаясь отвлеченных нравоучений. А признав это, произнесем смертный приговор господствующей у нас, в первоначальном по крайней мере образовании, системе упрощений и облегчений, «навождений», всегда мнимых. «Что делают руками? Что делают ногами?» Учебник, задающий эти вопросы, непременно должен отуплять. Начать уже с того, что ногами ничего не «делают»; это бессмыслица. Но нелепо требование вести ребенка именно определенною лестницей, одного как другого одинаково, с одной определенной ступеньки на другую, столь же определенную; так позволительно учить только глухонемого. Помимо учебника, помимо изустных уроков целый мир разнообразия одновременно действует на ум и сердце дитяти, возращая в нем семена, большею частью даже неуловимые. Идиосинкразия нравственная, как и физическая, есть все для успеха в педагогии, и чем менее считаются с индивидуальными особенностями, чем более усиливаются иметь в виду «общечеловека» в методе воспитания, тем оно безуспешнее, иногда даже вреднее. Отнюдь не думаю рекомендовать случайного набора, которым составились мои первоначальные сведения. Но размышляю иногда: если бы все, мною добытое, преподано было мне систематически, последовательно, больше ли бы я знал и правильнее ли, нежели узнал своим беспорядочным способом? Полагаю, что я не узнал бы сотой доли, и тысячная доля не прижилась бы ко мне и не срослась бы. Читая, я не заботился о писателях, не изучал царствований в хронологическом порядке, не зубрил ботаники по классам растений; но, если бы кто тогда проэкзаменовал меня, право, я оказался бы знающим более и основательнее не только географию и историю, и в частности историю литературы, но даже ботанику, зоологию и минералогию, нежели другой, прососавший учебники малый, даже старше моих лет. Причудливая машина — человеческая природа!
ГЛАВА XIX
НА ШАГ ОТ ГИБЕЛИ
Я прервал рассказ о личной своей судьбе на пороге между Грамматическим и Синтаксическим классами, или Низшим и Высшим отделениями училища. Мне было десять лет, и я переведен был в Синтаксию, помнится, тринадцатым учеником, едва ли даже не во втором разряде. Новая классная зала, смотревшая веселее той, из которой меня перевели, казалась будто и светлее прежней: она была розового цвета, с розеткой, изображенною посредине потолка. Пять скамей, три налево от входной двери, две направо. Все это памятно мне, и недаром: здесь прошла большая половина моего училищного искуса, четыре года, тогда как в обоих прежних классах в сложности всего три. Против входной двери, на противоположной стороне, была другая, ведшая в сени смотрительской, или теперь уже ректорской, квартиры.