Шрифт:
Тяжелые воспоминания! Грех лежит на душе покойного А.И. Невоструева, человека в высокой степени почтенного в других отношениях. Как было не заметить этого мальчика, несомненно выделявшегося от других даже видом своим, который не мог быть так груб и туп, как у других? Но не один вид мальчика должен был обратить на него внимание. Невоструев, надо отдать ему справедливость, отлично преподавал географию, обращая ее в своего рода энциклопедию. К описанию стран он прибавлял историю; при перечислении знаменитых мужей той или другой страны передавал их биографию, перечислял их заслуги и труды. Большею частию это было не в коня корм. Ученики были не подготовлены, а потому, естественно, забывали все толкования, — кроме меня одного, который при обширном чтении мог часто сказать больше, нежели даже передано учителем.
— А кто был Микель-Анджело? Болван, ты не помнишь, ведь было говорено!
— Кто был Микель-Анджело? — возвышая голос, обращался ректор ко всему классу.
Наступает гробовая тишина. Дыхание у всех захватывает. Он был страшен, он бил по щекам, таскал за волосы, бил табакеркой по голове; бил, придерживая рукав рясы так, что малый покачнется в одну сторону, а он подхватит тотчас же и ударит с другой стороны, чтобы восстановить равновесие. Ни живы ни мертвы все.
— Кто скажет? Кто знает? Болваны!
В это время тщедушный мальчик, сидящий последним на третьей скамье, если по какому-нибудь чуду не доводилось ему в этот день стоять на коленях (чудо это потом случалось, по низвержении старых), начинал сухим пером скрипеть по бумаге. Это делал я нарочно, чтоб обратить внимание.
— Ну, так, это верно бездельник Гиляров! Кто был Микель-Анджело? Если скажешь, прощу, а то становись на колени.
— Микель-Анджело был скульптор и живописец. Его работа — храм Петра; его картина — «Страшный суд», и проч.
— Ну, садись, бездельник.
Это повторялось неоднократно. И никогда же не пришло в голову во время моих бедствий почтенному Александру Ивановичу удивиться и спросить себя: да откуда же, да отчего этот мальчишка отвечает всегда на вопросы, когда все оказываются незнающими?
И, однако, ему не пришло в голову. И меня продолжали сечь, я продолжал стоять на коленях, и меня не бил только ленивый.
Как еще только я уцелел и вынырнул!
ГЛАВА XX
ПРОГУЛ
Уцелел я потому, что царствование «старых» продолжалось не вечно, рушилось скорее даже обыкновенного, и с громом, какого еще не бывало. Чуть ли не после первых же Святок, во всяком случае не дожидаясь каникул, несколько «старых», человека четыре, были исключены из училища среди курса — событие чрезвычайное. Кроме того, было перепороно по крайней мере человек тридцать, и притом торжественно, в сенях, на виду двух классов, чуть не «под звонком». «Сеченье под звонком» — это, по преданиям училища, шедшим еще от старой семинарии, была торжественная экзекуция вроде прогнания сквозь строй, полагавшаяся для чрезвычайных преступлений, в присутствии всего учебного и учащего персонала, при ударах звонка, сопровождавшего взмахи розог. К моему времени сеченье под звонком оставалось только в предании, но экзекуция над тридцатью напоминала былое: два класса настежь, учителя в полном сборе, в углу целый ворох розог, и притом не наших, артистических, а просто пуков хворостины, мочалкой перевязанных и не свитых. Понятно: и приготовил-то их сторож-солдат, а не «дневальный» любитель.
Что такое было? За что такое торжественное наказание? В самых общих, неясных чертах доведена была до меня сущность происшествия. Ученики попались в «питье», а некоторые и того хуже, чуть ли не в посещении домов терпимости. Невоструев признал нужным, должно быть, потрясти училище необычайностью расправы, с тем чтобы совсем из него выкурить обнаружившиеся пороки. И надо отдать справедливость, это ему удалось; о том, чтобы за учениками вообще и за кем-нибудь в особенности водилась привычка вкушать хмельное, я после того уже не слыхал. А велась эта привычка издавна, благодаря старой семинарии, где учились и взрослые. Старшие классы семинарии упразднены, а право пить, молча признанное самим начальством за старшим возрастом, осталось и перешло к синтаксистам, которые из теперешних учащихся оказывались самыми возрастными. Первый смотритель училища, Иродион Степанович, продолжая предание старой семинарии, угощался сам на рекреациях с синтаксистами где-нибудь в роще, под звуки кантов, ими распеваемых, среди игор в лапту и чехарду. Груздев таких безобразий себе не дозволял, но синтаксисты не отрекались от понятия о себе, как о больших, которым пристало пить и предаваться другим совершеннолетним забавам. Торжественная экзекуция над тридцатью понизила самосознание ребят до естественного уровня.
Итак, «старых» большинство высечено, некоторые исключены вне срока, и в том числе мой авдитор. Авдиторы вообще переменились, и цензор назначен из молодых. На греческом классе у инспектора производились даже пересадки, и первые обращались в последних. Невоструев не производил пересадки весь курс; тем не менее иерархия, нас встретившая при переходе в класс, была потрясена, и мне не приходилось уже бояться требования взяток; карты географические оставались в свободном распоряжении.
Что ж, я воспрянул? Нет, но вместо едкого негодования и потом отчаяния наступило равнодушие и какое-то презрение. Да, презрение ко всей школе у десятилетнего мальчишки. Я читал про себя запоем книги, но уроков не учил и упражнения писал спустя рукава, лишь бы сбыть с рук. У меня был другой, фантастический мир, в котором я жил душой и который был далеко и от училища, и от Коломны, иногда даже от земного шара. Скорее для смеха, нежели серьезно, иногда я выучивал урок, внимательно составлял задачу и даже ходил «делёкой». Делёка — это было вот что. Существенное в курсе по преданиям было — написать без «ероров» упражнение; уроков можно не знать, особенно по предметам, не относящимся к языковедению, но можно занять первое место, если писать «синё», то есть sine errore [10] . На этом основании завелся обычай: кто считает себя обиженным в списке, а другого занимающим незаслуженное место, тому предоставлялось право предложить поединок сопернику, которого он считал ниже себя. Это называлось «делёкой» (de loko [11] ). Задавалось упражнение, и претендент на более высокое место объявлял учителю, что он идет «делёкой» на такого-то. Соперников отсаживали за особенный стол в предупреждение, чтобы кто из них не списал у другого. Претендент внизу упражнения подписывал: «contendo de loko cum» (спорю о месте с таким-то) или соответствующую фразу по-гречески, если было греческое упражнение. У Невоструева не было делёк, как и пересадок вообще, но А.А. Сергиевский, священник и учитель греческого языка, дозволял эти турниры. Итак, раз, когда я занимал место на последней скамье, то есть второй направо, в средиобеденный отдых меня начали чем-то дразнить. Это было уже во второй год пребывания моего в классе, когда с прекращением тирании «старших» стали и бить меня реже, хотя преследовать не переставали, между прочим и насмешками. Я сказал одному из задиравших: «Хорошо, а я на тебя делёкой сегодня пойду». Принято это было всеми бывшими тут свидетелями в шутку и встречено смехом. Но я был раззадорен и обижен, потому что в душе не иначе как с презрением думал о всей этой грубой ватаге, не шедшей далее зубряжки и не вкусившей даже капли просвещения, которым чрез книжный мир неведомо для всех я был уже напоен. Является Александр Алексеевич (инспектор-учитель); я объявляю делёку на Тихомирова, четвертого ученика, и на другой день получаю четвертое место, которым я, впрочем, нисколько не думал дорожить.
10
без ошибок (лат.)
11
о месте (лат.)
С теплым чувством вспоминаю о почтенном Александре Алексеевиче (он не очень давно скончался на священническом месте в Москве). Такой неожиданный мой скачок обратил на меня его внимание, и он даже пригласил меня к себе раза два на дом, чтобы ближе меня руководить, разбирал со мною мои упражнения, сделал авдитором. Но меня это уже тяготило: душа отвернулась от школы.
Забавно: тогда даже, когда я сидел на последней лавке, когда даже стоял на коленях, числясь одним из последних, посредственные ученики прибегали ко мне, чтобы «списать». Небрежно написав сам, я столь же небрежно, но с охотой давал списывать кому угодно. А списывателей была масса, и удивительно это явление! Иной сидит целый час, выжидая случая подсмотреть у того или другого соседа или впереди сидящего какое-нибудь слово; напрягается, но все напряжение расходуется именно на подсмотр. По простому арифметическому расчету, он скорее бы освободился, если б отправился за справкой в словарь или грамматику. Но нет: он истощается, он мучится, но к такому простому и в то же время правильному средству не прибегает. Равно и в сдаче устных уроков. Как ухитрялись надписывать перевод (то есть писать русский текст над латинскими или греческими словами подлинника)! Как ухитрялись записывать урок на ладони, а один искусник писал даже на ногтях, почерком не крупнее мелкого текста кредиток! Менее времени требовалось бы заучить урок, нежели тратить силы на расписывание ладоней и ногтей.