Новиков Алексей Никандрович
Шрифт:
– Если бы знать, что же происходит в Париже… – повторял он.
Известия из Франции приходили очень медленно. И, как на грех, приятели еще реже стали ездить на Лиговку. Боятся, что ли?
– Будьте милосердны, выпустите меня на улицу! – просил Виссарион Григорьевич доктора Тильмана. – Дайте возможность подышать воздухом, пусть хоть и в наморднике!
Белинский имел в виду хитроумный, но чертовски дорогой аппарат, который предписал доктор Тильман, – им следовало прикрывать рот при выездах. На все согласен Виссарион Григорьевич, только бы вырваться в город, только бы знать, что слышно из Франции. Но неумолим доктор Тильман.
– Никаких выездов! – говорит он. – В городе свирепствует грипп, весьма опасный для слабогрудых. – В утешение больному доктор каждый раз прибавляет: – Состояние ваших легких улучшается. Выезд на улицу может все испортить.
А какой там выезд! Виссарион Григорьевич едва двигается по комнате. Голова горит в огне, а тело содрогается от озноба. Слабость такая одолела, что он не может держать перо в руках. Но, черт возьми, он закончит свой обзор!
Начал было писать… Нет! Безудержно дрожит рука, а перо будто налито свинцом.
– Ты поможешь мне, Мари? – несмело говорит Виссарион Григорьевич.
– Охотно. В чем дело?
Белинскому трудно признаться в своей беспомощности. Он ссылается на боль в руке, конечно, временную. А ждать более нельзя, иначе статья не успеет в мартовский номер. Одним словом, он будет диктовать, а Мари пусть потрудится записать.
Мари ни о чем не расспрашивала. Очевидно, боль в руке, на которую жаловался Виссарион Григорьевич, так и не проходила. Мари делала вид, что твердо в это верит. Только уйдя к себе, она давала волю отчаянию; то подолгу разговаривала с Аграфеной, предвидя неотвратимое, может быть, уже недалекое будущее, то принималась ласкать дочь и часто-часто вытирала слезы. А потом появлялась в кабинете, спокойная, усердная, и, сев около кушетки, на которой лежал Белинский, продолжала писать под его диктовку.
Виссарион Григорьевич нашел способ сохранить весь политический смысл своего обзора. Нельзя писать о натуральной школе как о главном направлении словесности? Ну что же! Он займется отдельными произведениями, вышедшими в прошлом году. Он сравнивал роман Герцена «Кто виноват?» с «Обыкновенной историей» Гончарова.
– В чем сила Герцена? – спрашивал Белинский, обращаясь к читателям. – В мысли, глубоко прочувствованной, вполне осознанной и развитой. Главная его мысль о достоинстве человеческом, которое унижается предрассудками, невежеством, несправедливостью человека к своему ближнему. Эта мысль срослась с его талантом. Это страдание, болезнь при виде непризнанного человеческого достоинства, оскорбляемого с умыслом, и еще больше без умысла…
– Подожди, – просила Мари, – дай мне управиться.
– Беда, сколько тебе со мной хлопот, – отвечал со вздохом Белинский. – Ну, авось я тебе еще отслужу. Можно продолжать?.. У нас на Руси все бесчеловечно, – размышлял он вслух. – Вот и запиши, Мари, что автор романа «Кто виноват?» изображает преступления, не подлежащие ведомству законов и понимаемые большинством как действия разумные и нравственные. А читатели тотчас вспомнят о господах Негровых. Прибавим еще, что очерки Герцена основаны на врожденной наблюдательности и на изучении известной стороны нашей действительности. А эта известная сторона нашей действительности именуется гнусным крепостничеством… Нет, нет, этого не надо записывать, – остановил он Мари, приготовившуюся писать. – Мысль моя станет еще яснее читателю, когда перейдем к Гончарову.
Много пришлось записать Мари о романе Герцена. Часто, когда Виссариону Григорьевичу становилось совсем невмоготу, он хитрил:
– Повременим, Мари, ты и так устала!
Мари тоже научилась хитрить: в самом деле, ей неплохо бы отдохнуть.
– Теперь пиши, – сказал Виссарион Григорьевич, когда перешел к Гончарову, и стал диктовать:
– Он – поэт, художник и больше ничего. У него нет ни любви, ни вражды к создаваемым им лицам, они его не веселят, не сердят, он не дает никаких нравственных уроков ни им, ни читателю, он как будто думает: кто в беде, тот и в ответе, а мое дело сторона…
– Не понимаю, – удивилась Мари, – ты так хвалил раньше Гончарова…
– И теперь хвалю, и очень ценю его талант. Сейчас поймешь, в чем дело. Будь добра, пиши дальше: «Все нынешние писатели имеют еще нечто, кроме таланта, и это-то нечто важнее самого таланта. А вот у Гончарова нет ничего, кроме таланта, он больше, чем кто-нибудь теперь, поэт-художник». – Виссарион Григорьевич приостановился и спросил у Мари: – Ну, поняла, что такое «нечто», чего нет у Гончарова? Идеи, Мари, плодоносной идеи, освещающей и направляющей художественное создание.
В этот день Виссариону Григорьевичу стало совсем плохо. Он лежал на кушетке, тщетно стараясь набрать в легкие побольше воздуха. Грудь его ходила ходуном, но он так и не мог справиться с удушьем. Тяжелая испарина покрывала лоб.
Мари бросилась к лекарствам. А мало ли этих лекарств, прописанных доктором Тильманом, было на ближнем столике!
Когда удушье наконец прошло, Виссарион Григорьевич с беспокойством взглянул на жену:
– Напугал я тебя, бедная Мари!.. Ну, дай вздремну… Ужо вечером продолжим.