Шрифт:
– Вовсе не долго, – возразил Гвидо, – часа три. Просто их отнесло течением. Интересно, что у него в завещании? – задумчиво пробормотал он. – И кому теперь все достанется? Странно погиб этот его нелюдимый сын. Ты его видала когда-нибудь? Я – нет. – Он пожал плечами и вздохнул: – Якобы любовался костром со стороны залива, немного перепил, перегнулся через борт катера и свалился в воду. Версия охранников, одного из. Второй, кстати, и сам имеет довольно побитый вид: нырнул, искал, не нашел, и так далее… И странно, что этот их приятель на яхте – помнишь, мы однажды у него завтракали? – поторопился смыться. Оба охранника уверяют, что никакой яхты в помине не было, но я-то сам видел ее утром, я же не псих! Что там произошло на самом деле… темная история. Знаешь, все-таки эти русские пузыри, вспухшие за три последних десятилетия, – от них стоит держаться подальше, несмотря на всю гигантскую прибыль.
– Папа считает иначе, – заметила Николь и бодро добавила: – Надо надеяться, полиция во всем разберется.
И затуманилась, со всей ясностью представив, что соседей и знакомых тоже будут допрашивать. И даже непременно будут! Но как же тогда совместить верность данному слову с верностью закону?!
Самым правильным сейчас было бы позвонить Леону, подумала она, предупредить (о чем?! Ведь она ничего не знает о его планах и понятия не имеет, что за дело было у него к несчастным жертвам). Ну, хотя бы оставить пару слов на автоответчике… Вспомнила, что автоответчика у него не было сроду, что номера сотовых у него бесконечно менялись, не уследить, словно он был одержим манией преследования.
И единственное, что она могла бы сделать, – это нагрянуть к нему на рю Обрио…
Но на завтра у нее был билет в Лозанну: срочные дела, новый увлекательный бизнес. Отец говорил: «Твои игрушки», – а дядя Гвидо очень ее поддерживал и был искренне рад, что Николь наконец-то бросила заниматься всякой ерундой и, потренировавшись, лет через пять готова будет войти в совет директоров семейного банка.
В ближайшие месяцы она не планировала оказаться в Париже.
Войдя в номер, Айя заперла дверь, опустилась на кровать и долго тупо раскачивалась, собираясь с силами. Мыслей у нее не было никаких. Любой предмет, попавшись на глаза, приобретал скрытый смысл и огромную выпуклую важность, что-то пытаясь ей рассказать, растолковать, имея колоссальное значение… Только ее жизнь не имела ни значения, ни смысла, ни будущего.
В какую-то минуту она обнаружила, что испорченной шарманкой нудит и нудит, без передыху, в такт своим раскачиваниям:
– Леон чтоб ты сдох со своими бандитскими делами Леон видишь что ты наделал куда мне теперь гад ублюдок предатель!!!.. Леон… Леон… Умоляю тебя подонок сука мерзавец не бросай меня Леон!!! Вернись сволочь посмотри что ты наделал!!!..
Она поднялась, открыла чемодан и как заведенная стала собираться, особенно аккуратно складывая вещи Леона.
Затем позвонила на стойку и попросила вызвать такси. Но когда машина приехала, Айя не сразу смогла выйти: ее опять рвало, бедный желудок просто сводило штопором – пустотой рвало, одной лишь горечью, одним только горем…
В зеркале ванной парили ее черные брови на белом лице с перепачканным ртом. А сама она была воздушным шариком, готовым взлететь и упереться в потолок, и навеки распластаться где-то рядом с алебастровой розеткой, окруженной выпуклыми виноградными гроздьями…
– All’ Aeroporto di Genova, per favore… [16]
И закрыла глаза, и зубы сцепила, твердо намереваясь не заблевать машину.
Она уже знала, что Леона нет. Знала, что опять должна бежать и прятаться. Не знала только, что беременна и что ей больше нечего бояться – ибо к берегу течением прибило вовсе не Леона, а человека, который так долго держал ее в страхе. Которого сейчас и хоронить-то было некому.
16
В Генуэзский аэропорт, будьте любезны… (ит.)
Возвращение
Первым лапу приложил Юргис, помощник капитана. Вернее, не лапу – просто двинул в челюсть ботинком, не утруждая рук: Леон валялся связанный на нижней палубе.
Жилистый, верткий, низколобый тип с неожиданно кокетливой родинкой в ямке подбородка, закоренелый садист и наверняка закоренелый уголовник – Леон понял это по распевному говорку, пересыпанному ласково-убедительным матом. Именно он выбил Леону первый зуб – впрочем, неизвестно, что делали с ним в той первой неудержимой ярости, первой ликующей злобе, когда, огрев по голове тяжелым фонарем, вытащили бессознательного из воды.
…Поначалу его медленно раскачивало между тьмой и тьмой. Едва он выкарабкивался на гребень – не света, нет, на гребень боли, а значит, осознания себя, – как та же боль обрушивала его в новый провал небытия.
Он не знал, хочется ли ему остаться на точке болевого равновесия, при которой можно думать. Очнувшись, первым делом пытался мысленно прощупать тело, и по тому, как не смог разлепить век в корке натекшей крови, по огненной пульсации в висках и затылке сам поставил диагноз: сотрясение. С той минуты больше сознания не терял, но лежал очень тихо.