Шрифт:
Выехав на поляну, Ивашко задержался у опушки. Прошло некоторое время, прежде чем он различил впереди редкий осинник. В осиннике, вспомнил Ивашко, колоды с пчелами… Поле от опушки до осинника засеяно житом. Неубранное жито перестояло и спуталось. Это изумило витязя. «Не хвор ли Данила? — промелькнула мысль — Как случилось, что пропало добро?»
Осинник… Ивашко даже остановил коня. Тому, что открылось перед ним, Ивашко не поверил бы, если б не видел своими глазами. Борти, за которыми ухаживал Данила, которые оберегал он, валялись на земле, темнея пустыми дуплами. Будто медвежья ватага побывала в осиннике, разрушила все и истребила. Ивашко тревожно оглянулся вокруг. Он словно ждал, что вот-вот покажется бурая туша огромного зверя; шарахнется в испуге конь, понесет в сторону…
Но вокруг пусто. О чем-то лепечут торопливо осины. Лепет их немного успокоил витязя.
Туда ли приехал он? Та ли поляна перед ним, которую он стремился видеть? Займище исчезло. На месте его торчат обгорелые пни тына да полуразрушенный остов печи. Горело недавно. На месте пожарища еще не пробивается трава. Ветер раздувает сухую золу и когда вскидывает ее, то кажется, что пожарище дымится. Около нет ни Данилы, ни Олёнушки.
Ивашко сошел с коня, пустил его на траву, а сам, добравшись к обрыву Шелони, посмотрел вниз. Медленномедленно катятся воды реки. Они то подергиваются искристой рябью, то замирают.
Постояв на обрыве, Ивашко, спохватись, приложил ко рту сложенные в трубку ладони, крикнул:
— Э-эй! Данила-а!
Никто не отозвался. Ивашко повторил крик. Нет ответа. Время небось уже к полудню. Роса просохла, и солнце пекло жарче. Ивашко кричал, бил в сухую доску, которую нашел на обрыве, — ни Данила, ни Олёнушка не отзывались.
Должно быть, после пожара лесные жители нашли приют в ближнем погосте. Ивашко вспомнил, как ночевал в Ступинке перед выходом своим на поляну, вспомнил метель, глубокие снега в бору… Где шел он тогда? После той, памятной ему метельной ночи, когда бежал с заезжего в Ступинке, Ивашко не видел погоста и не разведал к нему пути.
Потерялось всякое представление о времени. Покинув пожарище, Ивашко выбрался на дорогу и, понукая коня, тронулся вперед. Он ждал, что вот-вот бор поредеет и впереди раскинутся поля, окружающие погост. Но лёс не обрывался. Дорога то взбегала на холмы, то спускалась в низины. Ивашко сердился на глушь и безлюдие бора. Ни займища, ни лесной избы не встретилось на пути. Лес и лес, будто нет вокруг ни людей, ни жилья.
Путь преградила неширокая, но обрывистая речонка. Ивашко спустился по косогору. Вода в реке хотя и темна, но колеи, оставленные возами, вели к бору. Конь ступил на плотное песчаное дно. Фыркая и разбрасывая в стороны брызги, одолел быстрину. Ивашко оглянулся на оставленный берег и чуть не вскрикнул от неожиданности.
На верху косогора, откуда Ивашко только что переправился, он увидел старца. Старец бос. Холщовая рубаха, надетая на нем, еле прикрывала тело рыжим рубищем. На груди старца и позади, перекинутые через плечо на лямках, желтели пузатые катыши березовых лык. Ивашке бросились в глаза темное от загара голое темя старца и редкая, спутавшаяся борода, прикрывавшая грудь. Старец, видимо, тоже удивился появлению всадника. Он стоял неподвижно; приложив козырьком над глазами ладонь, старался рассмотреть молодца.
— Тутошний, старче? — окликнул Ивашко. — Аль дальний, неприкаянно бродишь по миру?
— Тутошний, с вотчинного погосту… А ты-то, создатель, не наш будто?
— Из Великого Новгорода.
— То-то, дивлюсь. Не гонцом ли на вотчину?
— Нет. А чья вотчина близко?
— Землица и все это, — старец повел рукою вокруг, — святой Софии. Вот, как поедешь прямо… Версты за три будет вотчинный городок.
Голос старца доносился так слабо, что Ивашко с трудом разбирал слова. Он подождал, надеясь, что старец спустится вниз, к реке, но тот не двигался. Как застыл на краю обрыва. Чтобы не тревожить его, Ивашко переправился обратно через реку. Сбивая вниз мелкие камешки и сухие комья земли, конь легко вынес его по косогору вверх. Поднявшись, Ивашко спешился и коснулся рукою земли.
Вблизи старец выглядел еще древнее, чем казался издали. Он был очень худ. В прорехи рубища просвечивало желтое дряблое тело. Ладонь, из-под которой смотрел он, темнела заскорузлыми узлами мозолей; кривые и жесткие пальцы топырились в стороны, словно сухие корневища.
— Очи мои худо зрят, — заговорил старец. — Не разберу вдалеках-то. Рядом коли — вижу: конь у тебя добрый и одёжа справная. Дивлюсь, создатель… Уж не болярич ли?
— Нет, старче, не болярич, — ответил Ивашко. — Знал я в борах на Шелони Данилу-бортника, знал и займище его на поляне. Ехал нынче к нему. Нашел поляну, а нет на ней жительства. Займище пожар спалил. Может, был слух в вашем погосте о беде займищанина. Слыхал о том, где Данила — скажи.
Старец смотрел куда-то за реку. Слышит ли он Ивашку? От яркого солнечного света туманятся у него глаза.
— Ноженьки что-то устали, создатель, — промолвил он, как бы отвечая на свои, понятные только ему мысли. — Ты уж не обидуй на старого, — повернулся он к Ивашке. — Сяду я… Да и сам-то разнуздай коня, пусти его на траву, пусть покормится. Может, короток, а может, и затяжлив сказ мой будет. По одёже зрю — не ремесленный ты и не смерд, а и не болярич, сказываешь.
— Не болярич, — подтвердил Ивашко. — Родился в дальнем погосте, сиротою рос и холопью долю изведал… Случаем в здешних борах пало мне счастье. Ныне вольный я, отрок княжей дружины.