Шрифт:
Знали братья и то, что сирийский был вторым языком после греческого, на котором появился перевод Ветхого Завета (так называемая Пешитта). Уже во II веке зазвучало на сирийском и Евангелие, причём учёный муж Тациан, предпринявший перевод, составил, по своему вдохновению, сводную композицию — последовательное согласование из четырёх евангелистов. К концу III века в сирийской Антиохии трудилась уже целая школа по изучению и систематизации книг Ветхого и Нового Завета. Возглавлял её знаменитый Лукиан, собиравший старые греческие, латинские и сирийские рукописи, чтобы на их основе составить новую, безупречно выверенную греческую редакцию библейского текста.
В патриаршей библиотеке Константинополя книги с сирийскими переводами должны были храниться на почётных местах, по крайней мере со времён Иоанна Златоуста, который сам был выходцем из Сирии. Если Константин-библиотекарь имел время для знакомства с этими памятниками сирийского православия, он не мог не столкнуться сразу же с одной из отличительных особенностей сирийского семитического письма: оно обходилось без гласных букв, что, как и в случае с еврейским письмом, чрезвычайно затрудняло распознавание смысла отдельных слов. Позже, в течение многих веков в системах финикийского, арамейского, сирийского, еврейского и арабского письма производилась кропотливая, подчас мучительно трудная работа по узаконению дополнительных надстрочных или подстрочных значков, подсказывающих читателю тот или иной гласный звук. Но самих гласных букв в этих языках так и не появилось.
Несмотря на этот грубый изъян, «сурская» версия вроде бы подкрепляется сообщением из «Проложного жития» Кирилла: «И четырьми языки философии научився: еллински, римски, сирски, жидовски». Но как только мы представим себе, что Философ в достаточной мере знал сирийскую письменность и имел достаточный опыт для беседы на сирийском языке, версия Якобсона — Вайана начинает рассыпаться на глазах. Ну зачем понадобилось бы Константину морочить публику, если он письменность «сурскую», приехав в Херсон, уже знал? А если ещё не знал ни письменности, ни разговорного языка, то мог ли он свободно беседовать с хозяином книг о их содержании? И что внятного мог ему сказать «сириец» о гласных буквах?
Появившись в облике филологической шутки, «сурская» гипотеза не могла не породить в среде намагниченных гиперкритицизмом исследователей тягу к подражаниям в таком же тоне. Кому-то показалось, что на самом деле речь нужно вести не о «сурском», а о «фрузском», то есть «франкском», а значит, латинском алфавите. (Опять переписчик оплошал?!) Было предложено вместо «сурских» читать «узкие» письмена, то есть алфавит неведомо какого происхождения, но записанный какими-то очень узкими по внешнему виду буквами. (Тут снова досталось русскому писцу-ротозею!) В свой черёд появилось и предположение о том, что вообще весь рассказ жития о «роусьскых» буквах есть не что иное, как интерполяция, то есть волевое внедрение какого-то очередного переписчика в старый житийный текст с намерением оживить его небывальщиной.
Пора уже напомнить: в собственно русской исторической традиции никаких сомнений в «русскости» Евангелия и Псалтыри, обнаруженных в Корсуни зимой 861 года, не возникало. А она, эта традиция, заявила о себе с середины IX века, когда восточные славяне разных племенных союзов и стали самоопределяться под общим над-племенным собирательным именем «Русь». «Мы есмо Русь», — твёрдо и недвусмысленно сообщил о состоявшемся акте такого свободного самоопределения первый или один из первых по старшинству авторов «Повести временных лет». И здесь же уточнил для уразумения всех: «…А словеньскый язык и рускый одно есть».
«Мы есмо Русь»… Такие оценки и выводы никак не могли попасть в «Повесть…» на поздних этапах её редактирования. Они относятся к самым первым обобщённым опытам национального самоопределения и летописного дела на Руси. Уже Константин и Мефодий в 861 году, после знакомства с «роусьскыми» книгами, имели возможность подтвердить определение «народ Рос», данное патриархом Фотием, и сказать, что этот народ и «словеньскый язык» «одно есть».
Та же самая традиция через столетия заявляет о себе в «Русском Хронографе» 1494 года:
«…Грамота рускаа явилася, Богом дана, в Корсуни русину, от неяже научися философ Константин, и отуду сложив и написав книгы русским языком…»
Может показаться, что стародавний историк слишком спрямил здесь картину происшедшего. Не имея в руках книг, которые даны были на прочтение Константину, мы не можем судить о том, в какой именно степени знакомство с ними повлияло на дальнейшие славянские труды братьев. Мы лишь знаем, что труды эти уже были начаты ими на Малом Олимпе. И потому предполагаем: знакомство с «русином» и его сокровищами должно было стать сильнейшим побуждением, чтобы продолжить начатое, черпая встречный опыт со страниц корсунских Евангелия и Псалтыри.
Кому-то спрямлением может показаться и вывод, что Константин «написав книги русским языком». Но автор «Русского Хронографа» в конце своего XV века знал не хуже нас, что «словеньскый язык и рускый одно есть». К тому же спустя более шестисот лет после описанного им события он не мог не слышать ежедневно, стоя за службой в церкви, что старославянский язык кирилло-мефодиевских переводов остаётся наиболее близким по смыслу и звучанию именно его живому русскому языку, в то время как многие славяне Запада уже говорят и пишут сильно по-другому.