Шрифт:
Сыграв костяшками пальцев легкое тремоло и услышав знакомое «войдите», Илья переступил порог и прикрыл за собой дверь. Пахло елкой и кофе, метались потревоженные язычки свечей и дрожали, почуяв морозный воздух, иглы маленькой елочки, откуда-то сочилась печально-умиротворяющая музыка. Анжелика в черном платье, с пышными цветами вокруг кистей рук и на груди, приняла из его рук пальто, шапку и цветы. Серебряный, чеканный обруч перехватывал на лбу ее распущенные волосы. «Вот папа, — прошептала она, — познакомьтесь».
Илья хотел поймать ее взгляд, но она унесла его быстрым поворотом тела. Он шагнул вслед за ней, едва кивнув Барбаре с Карелом, весь сосредоточившись на поднимавшемся с кресла господине.
Все во внешности пана Стешиньского было чрезвычайно добротным: костюм из толстой серой шерсти, и старомодный шерстяной галстук, и тупорылые с узорами туфли, и то, как он поднялся и подал руку, и как посмотрел на Илью — без готовности, разве что с легким любопытством. Анжелика что-то сказала по-польски, из чего Илья с неудовольствием уловил «пришиятель», и мужчины обменялись рукопожатием. Илья сел рядом с Барбарой на «диван». Звучала «Stabat Mater» Перголези. Слушали торжественно, молча, что вполне устраивало Илью. Он смотрел на твердый профиль пана Стешиньского, вспоминал его крепкую руку и сравнивал себя с Джованни: все сходилось с мистической пугающей точностью. Не хватало только нескольких фрагментов — там, где кончалось настоящее, и предательское воображение уже подсовывало осколки мрачной судьбы Джованни, наспех подкрашенные под двадцатый век… Но взмыло жизнерадостное «Аминь!», лязгнул отсекающий механизм двадцатого века, и грустная, но чем-то прекрасная картина рассыпалась на бессмысленные осколки.
Барбара с Анжеликой принялись разливать по чашкам кофе и угощать пирожными, а пан Стешиньский спросил по-английски Илью:
— Вы говорите по-английски, не так ли?
— Да, немного… во всяком случае, пытаюсь, — неуверенно пошутил Илья.
Был ли он за границей, где он учился английскому языку, какие другие языки знает, где живут его родители? — последовал вполне стандартный набор вопросов. Илья отвечал и быстро успокаивался, с некоторых пор его не удивляло и не шокировало невежество иностранцев. Нет, за границей он не был (в детстве, два года жил с родителями в Венгрии, но это не в счет), у нас не принято ездить, английский учил, как все — в школе, в университете и самостоятельно, других языков не знает (слава Богу один! — сколько трудов ему стоило!..), отца нет, мама учительница, живет в…
— А чем, простите, вы занимаетесь? — допрашивал пан Стешиньский, не догадываясь о том, что наткнулся наконец на больное место Ильи.
— Видите ли, я закончил кафедру теоретической физики — я занимался квантовой механикой — но затем увлекся философией и сейчас занимаюсь философскими проблемами естествознания.
— И как вы теперь себя чувствуете? — почти участливо спросил директор Института прикладной механики.
— Как всякий утопающий, — рискнул отшутиться Илья, но, не встретив отклика, продолжил: — Вы знаете, там трудно в том отношении, что, по сути дела, отсутствует исходная система постулатов… Вернее, их слишком много, и начинать приходится с отброса, с нуля, так сказ ать.
— Вы должны были все взвесить (you had to look round) прежде, чем порывать с физикой, — холодно сказал пан Стешиньский.
— I did but over — notround (я предвидел, но сквозь пальцы) — склеил каламбур Илья, но тут же решив, что наврал, покраснел.
Пан Стешиньский вежливо улыбнулся.
— Но, если говорить серьезно, — продолжил Илья, — меня больше привлекали проблемы, чем отпугивали. Тогда я только чувствовал, а сейчас знаю, что за проблемами теоретической физики стоят более сложные и существенные философские проблемы.
Что-то сковывало Илью. Безукоризненный английский собеседника? Холодный тон его? Или собственные сомнения последнего месяца? Он взглянул на Анжелику — она делала вид, будто поглощена журналом.
— Я чувствовал, что нельзя заниматься частными проблемами, если сами основания нуждаются в пересмотре.
— Это похвальное, но и опасное стремление — пересматривать основания знания. Необходимо обладать колоссальной эрудицией и культурой мышления, чтобы не впасть в бесплодное умствование. Не лучше ли было начать с более ограниченной задачи?..
А ведь он прав, прав, — больно кольнуло Илью.
— Необходимо воспитать в себе культуру мышления, то есть умение концентрироваться на одной единственной проблеме и разрешать ее. Надо научиться удерживать мысль на одном предмете, ибо она склонна блуждать с одной частности на другую и наоборот — впадать в неправомерные обобщения, опирающиеся на поверхностное сходство.
Он прав, прав… но этот противный менторский тон, сухой, не терпящий возражений…
— Но, чтобы создать нечто существенное, помимо дисциплины ума необходима душевная умиротворенность, то есть исследователя не должны мучить вопросы типа: зачем мы живем на свете, он не должен сомневаться в важности и значении своей работы…
Подавленный, Илья молчал. Пан Стешиньский тоже на секунду умолк, рассчитывая решающий удар.
— Кроме того, в вашей ситуации плодотворно работать можно только в очень узкой, специальной области, — спокойно продолжал он. — Наше положение несколько лучше — мы сохранили (в значительной мере) наше культурное наследство и, в частности, — свои религиозные чувства.
— Я ощущаю себя наследником русской интеллигенции XIX века, а она не была очень религиозной, — покраснел Илья.
— Да, вы начали рубить сук еще в конце прошлого века. И хотя в начале века наметилось довольно мощное религиозное возрождение, ваша интеллигенция успела подрубить свои творческие корни. Я думаю, что вы никогда больше не родите ни Достоевского, ни Толстого.