Шрифт:
Лайош не очень следил за его словами. Если первый порыв его злости был обращен на Даниеля, то потом она повернулась против барина. Дьявол раскидывает с ним мозгами, а не он, Лайош! Барин приходит, мелет всякое, а те думают, это Лайош подмазывается к барину лестью да наушничаньем. «Не такое уж плохое у Даниеля жилье», — сказал он, бросив взгляд на маленький домик, по образу и подобию которого строил свою мечту, обвивая ее цветами, окружая порхающими бабочками.
В другой раз к ним подошел поболтать бородатый. Его вызвала барыня, напуганная подозрительным пятном на потолке: уж не протекает ли крыша. Инженер вышел после осмотра в сад, чтобы успокоить и барина. «Домом, Банди, можешь быть доволен. Три поколения выдержит и не пошатнется». — «Весь мир не выдержит три поколения», — мрачно ответил, нагибаясь к лопате, барин. «Мы в любом случае должны строить так, словно строим навечно». — «Скверная, нехорошая вещь — такой дом». — «Дом во все времена — самое лучшее, что можно себе представить, — улыбнулся инженер терпеливо. — В нем ведь не только стены да крыша, он из упорства человеческого построен. А упорство — самое лучшее, что есть в человеке». — «Есть ли смысл строить, если то, что построил, все равно рухнет?» — «На свете все рухнет рано или поздно. А человек все равно строит; вот как крестьяне в турецкие времена: каждый год сеяли и жали, хотя их в любую минуту могли спалить вместе с урожаем. Это и есть культура». — «Дом ведь не только в земле — он в душе должен иметь фундамент, — убежденно промолвил Хорват. — А я, я не верю в этот дом. Не верю в деньги, на которые купил участок. Не верю в пути, которыми пришли ко мне эти деньги. Я в этом доме чувствую себя так, будто украл его». Разволновавшись, он отшвырнул лопату; Лайошу показалось, взгляд барина скользнул по нему, стоящему возле тачки. «Раньше надо было об этом думать, — сказал бородатый. — Дом построить — дело серьезное, столь же серьезное, как завести семью. У кого не хватает веры для этого, тот пусть ломает, рушит все кругом, кусается пусть, но не соглашается начинать. Если ж ты начал, ты сказал миру „да“». — «Но я не говорил „да“. Я всего лишь устал и был рад избавиться от ответственности — вот и бросил Эмме этот дом. Ты ведь знаешь, у нее всегда есть хотя бы осьмушка лотерейного билета. Вот и моя профессия для нее была чем-то вроде лотерейного билета. Она всегда надеялась, вдруг в один прекрасный день вытащат мой номер. Она верила в меня, понимаешь? И, как ты выразился, говорила миру „да“. Значит, в чем состояла ее вера в меня? В том, что мой номер окажется счастливым. Об этом она молилась Пресвятой деве, святому Анатолию Падуанскому и Терезе Лизьейской». Барин рассмеялся горько и, как Лайошу опять показалось, бросил на него беглый взгляд. «Сидим мы, бывало, в кино, и, если кто-то на экране становится вдруг большим человеком, она руку мне стискивает в моем кармане, в общем нашем кармане моего пальто. И теперь представь: вытащили-таки мой номер. В пять, в десять раз мог бы я получать больше, чем теперь. А я: нет и нет. Святая Тереза нам помогла, а я бросил ее подарок назад. Родня вся кипит. Тесть, папа Хохварт, предсказывает, что мы умрем в доме призрения, а дочь, Жужику, в четырнадцать лет пошлем с накрашенными губами на панель. Самое идиотское во всех этих предсказаниях, что они не такие уж идиотские. До сих пор, ты ведь знаешь, у нас в семье громкого слова не было слышно. И тут это наследство. Совсем другие виды у меня были на эти деньги, мы ведь с тобой говорили об этом; но я уступил, из жалости уступил, из любви. Не вышло у Терезы дать мне две тысячи пенге чистого дохода в месяц, так дала хотя бы маленький семейный дом. И родственникам ведь надо было доказать, что мы еще ничего, не ищем протекции в богадельню. Так вот я и согласился, а вы с Эммой построили этот дворец».
Лайош не знал, кто такая Тереза, но чувствовал, что барин говорит так пространно и громко не только для инженера. Ну а ему-то что до всего этого? Он всего лишь поденщик, его дело — земля да лопата, а любит, не любит ли барин свой дом — ему все едино. Барин, однако, по всему судя, думал не так. Инженер косился порой на дворец и покашливал: «Ну-ну», но в общем больше молчал. «Я твою жену давно знаю, — заговорил он после долгой паузы, в которой слышался только хруст земли под лопатой да шелест одежды на теле барина. — Довольно-таки беззаботная городская девица была, в своего папашу. И если она возвела такую бетонную крепость для своих детей, чтоб защитить их от будущего, — это уже твое влияние. Или, скажем, твое влияние плюс отцовская кровь. Ты научил ее, что такое семья, и она сейчас понимает это именно так, как ты учил». Черенок лопаты замер в руках барина. «Это верно, — сказал он. — Она, в сущности, очень хорошая женщина. Каких немного, может одна на тысячу. — Голос его звучал растроганно. — И все-таки она держит меня в тюрьме. Я замурован в какой-то враждебной среде. Раньше мне все же казалось, не знаю, была в этом доля истины или нет, что наш брак ступень за ступенью приближается к идеалу. А с тех пор, как она убедилась, что я ни на что не гожусь… что я недостоин даров святой Терезы, она больше меня не щадит. Этот дом;—символ: он показывает, что отныне она любыми средствами будет добиваться своего. Видишь, ей даже меня удалось сюда притащить».
Барин уже не поглядывал на Лайоша, слова его шли из такой глубины, где не было места тщеславию и кокетству. Лайош, вспоминая сотрясающуюся кровать в комнате для прислуги, думал: может, и барин в то же самое время рыдал где-то на другой кровати? Инженер переместил свое медвежье тело за спину барина, склонившегося над лопатой, и, не касаясь его бородой, всем теплом тела своего обнял друга. «Я тебя не совсем понимаю, Банди. Я имею дело с камнем, ты — с человеческим духом. Камень — хороший материал, с ним все просто, он разве что на голову тебе может свалиться; ну а дух — это сплошь навязчивые идеи, маниакальные страхи, миражи. Такую обычную вещь, как семейный дом, дух превращает в камеру пыток… А то, что ты вернулся сюда, или, вернее, сердцем всегда был тут, лишь доказывает, что мир без этого дома, без всего того, что он в себе заключает, был бы еще более страшной камерой пыток для тебя. У таких, как ты, дух часто бунтует, в то время как сердце, легкие, желудок чувствуют себя великолепно». Инженер взял в свою большую теплую ладонь узкую руку Хорвата, подержал ее и ушел. Лайошу же вспомнилось почему-то полблюда печенья. Он мало что понял в словах инженера, но в одном тот был прав: желудок барина хорошо переносит несчастья. Лайош помнил, как они вдвоем с барином поздно вечером поднимались на второй этаж, стояли на террасе над городом, и у барина на просветленном лице было написано: это мое. Как ни верти, а барину нравятся и сияющие дверные ручки, и навощенный паркет, и гибкий шланг душа, и выложенная кафелем уборная.
Подошел к ним однажды и еще один собеседник; до сих пор Лайош ни разу не встречал его в доме, и все-таки тот был чем-то ему знаком. Это был длинный худой человек с горящим взглядом синих глаз; впалую его грудь словно всю разъело, опустошило от постоянной готовности много и страстно говорить. Если судить по глазам, ему можно было дать лет двадцать, а по седым волосам и рано увядшей коже — все шестьдесят. Он, видно, был закадычный друг барина: даже споря между собой, они не переставали улыбаться. «Трудимся, трудимся? — подошел смеясь к барину длинный. — Цельность своей натуры являем?» «Лайош отдаст тебе тачку, если хочешь, — разгибаясь, ответил барин. — Тебе тоже не повредит сделать несколько ездок». — «Что ты, ни в коем случае. Я в цельные натуры не рвусь. Я люблю только плоды физического труда, а не сам труд. В этом разница между нами. Скажем, ты видишь прекрасный сад — тебя тянет стать в нем садовником, а если я вижу — мне хочется только качаться в гамаке среди ухоженных кустов остролиста. Однако окрестностями ты можешь быть доволен: что здесь будет лет через двадцать! Одно из самых благоустроенных мест в Европе. Нравится тебе слово „пестроцветение“? Чуть-чуть в духе Казинци [26] , верно? Мне, когда я думаю о Буде, всегда приходят в голову три слова: сад, луговина, пестроцветение». — «А мне: омела, повилика, пиявка», — сказал барин, бросив быстрый взгляд на Лайоша. «Признак болезненного воображения, — засмеялся голубоглазый друг. — Омела и повилика еще туда-сюда: в них есть что-то мягкое, ласковое, вьющееся. Пиявка же — абсолютно непростительно». «Я, видишь ли, много хожу по деревням и знаю, во что обойдется такое „благоустроенное место“, — сказал барин. — Все эти виллы стоят здесь, а соки тянут из деревни». «Знаю я, знаю твою теорию», — скучливо отозвался гость. Но барин, может быть, потому, что его слушал не только длинный, объяснял дальше:
26
Казинци, Ференц (1759–1831) — венгерский писатель, возглавивший движение за обновление венгерского языка. Ввел в употребление много новых слов.
«Читаешь в газетах: бережливое чиновничество создало там-то и там-то райский уголок, настроив уютных вилл и окружив их садами. Ладно, есть райский уголок, и чиновник, сидя на теплом месте и откладывая в месяц сто пенге из пятисот, может чувствовать себя экономным. Но откуда ему знать, что такое пятьсот пенге там, за пределами столицы? Я вот говорю недовольным своим сослуживцам: и вы еще плачете? Да ведь у вас у каждого есть по деревне в Баконе или в Матре, как у прежних помещиков. Один чиновник кладет в карман налоги целого большого села. А ведь прежним-то дворянам самим приходилось идти к мужикам за оброком, с палками, с гайдуками. Им приходилось поступать порой бесчеловечно. А теперь всю бесчеловечность берет на себя государство: оно — сердце, мы же лишь получаем от него кровь… Чиновник! Да он еще ангел рядом с директором банка или ректором университета! Благоустройство, культура, друг мой, всегда вырастают на таком вот пестроцветении. Все, что здесь понастроено нового, — это ваша болезнь. Я бы книгу целую мог написать об этой болезни, если б болезни мира меня больше интересовали, чем его красота». — «Болезнь? Я это считаю просто угрызениями совести». — «Можно назвать и так, чтоб избежать прямых слов». — «Но не странно ли, что сотни, тысячи творцов культуры, людей, которых уже и в живых нет, не чувствовали никаких угрызений? Ведь у них на это много нашлось бы причин. Сегодня вон даже газетчики только о совести и пишут. Ладно, у них это, скажем, профессия, но у вас-то, у остальных, которых никак не отнесешь к демагогам? Видно, надорвалось в вас что-то, что раньше служило заслоном, позволяя без боли смотреть на страдания других. Ведь с тем, что такой заслон нам необходим, ты, я думаю, согласишься? Он для того нам и нужен, чтобы прожить жизнь как надо. Ты не ходил вечером у больницы святого Яноша? Я там каждый вечер гуляю. Во всех окнах свет. Сколько страданий в этих ярко освещенных палатах! Сердечники приподнимаются на локте, хватают воздух, боясь задохнуться; отчаявшиеся меланхолики, решившиеся на самоубийство: младенцы с разъеденным пищеводом; женщины с опухолью матки; больные раком, которых рвет от глотка жидкости; вопящие почечники; приготовившиеся к смертельно опасной операции старцы; пригвожденные к кровати, парализованные после малярийной прививки люди; чахоточные, изнывающие от вожделения и от пота. Этот парень, — показал он на Лайоша, — за всю жизнь свою столько не перестрадал, сколько какой-нибудь умирающий за один-единственный час. Можно это выдерживать? Надо выдерживать. Такова жизнь. Умирающего завесят простыней, а мы будем дышать спокойно дальше. Так было и с нищетой в здоровые духом эпохи. Богатый устраивал для нищих что-то вроде госпиталя, но не выплевывал же он свой обед потому лишь, что у кого-то там рак желудка. Это жестоко звучит, но произвести на свет человека, не спросив его согласия, в сто раз большая жестокость, чем любая социальная фобия». «Послушаешь тебя, так можно подумать, что ты хозяин десятка доходных домов и пытаешься оправдать их этой жуткой философией», — заметил смущенно барин. «Нет, друг мой, те, у кого есть доходные дома, редко решаются так философствовать. Я вот случайно нищий. Даже перед тобой стою, как стрекоза перед муравьем. Ну-ну, не пугайся, все же не так, как она перед ним стояла холодной осенью, а как летом, — усмехнулся он, показав два гнилых зуба. — Но это к моей теории не имеет ни малейшего отношения. Это особенность моей натуры. Так уж я создан, что мне в самом райском местечке не придет в голову: вот бы иметь здесь собственный дом. И карман у меня страдает недержанием, как мочевой пузырь у больных табесом. Но будь у меня огромное состояние, я бы не стыдился его. Я бы заставил его служить своим минутным капризам и желаниям и, наверно, за месяц-два все бы спустил. И не оправдывался бы после. Я бы к нему относился как к красивой любовнице, из-за которой тебя могут убить, могут увезти в сумасшедший дом. Я бы не боялся риска и жил с ней в свое удовольствие. А уж пристукнуть меня — забота других».
Он говорил быстро и горячо, и Лайоша все сильнее беспокоило подозрение, что где-то в какой-то тяжелый момент он уже видел этот быстрый рот, мелькающие пальцы, беспокойный голубой взгляд. «По-твоему, значит, мы просто трусы? — спросил с серьезным видом барин. — Боимся быть состоятельными? Напуганы тем, что у других, кто нас хотел бы пристукнуть, будет больше оснований, чем раньше?» — «Пожалуй, все не так просто. Ваша совесть — ответ на ропот, которого в старое время никто даже не слышал. Ваши уши обрели вдруг чувствительность и насторожились. Скажу честно, я считаю героями тех, кто этот ропот слышит, но не боится выставить свое состояние напоказ. А кто не слышит, глупости того я завидую…» Барин бросил лопату в пустую тачку и, взяв друга под руку, повел его к дому. «Твоя теория, не буду скрывать, действительно кажется мне стрекозиной. Мы, муравьи, такие существа, которые любят строить дома.
Я, например, очень даже хочу иметь дом для себя, для своих книг, для своей семьи. Но дом этот пускай выделит мне такой строй, который я бы считал справедливым». — «Дома распределяет не строй, а неустройство», — отвечал гость, уже входя в дом.
Лайош остался возле входа на участок, глядя, как вечерний воздух постепенно наполняется туманом. Когда гость уходил, он остановил его. «Дозвольте спросить, барин: не вы ли гуляли тут летом по улицам?» — «По этим? Вполне возможно». — «Еще стихи какие-то вслух читали?» — «А что?» — «Мне один барин пятьдесят филлеров дал; очень оголодал я тогда и спросил, нет ли работы». — «Вы полагаете, это я был? — посмотрел на Лайоша длинный барин. — Вы разве не слышали, что я против чужой бедности закален? Пятьдесят филлеров? Нет, друг мой, не я». Лайош недоверчиво глядел ему вслед, пока непокрытая седая — голова гостя не растворилась в тумане. Неужто и вправду не он был? Или признаться не хочет?
Лайош мало что понимал в туманных речах господ. Большая часть услышанного, если б он и стал размышлять над ним, только напрасно измучила бы его бедный мозг. Например, что такое: дом в душе должен иметь фундамент? Или: дом строится из упорства? Душа в понимании Лайоша прежде всего означала дыхание, которое стынет зимой в груди, а в час смерти отлетает на небо. Ну и, кроме того, она означала что-то хорошее, доброту, что ли, которая приводила сестру летом к Кооперативу. Много такой доброты пряталось за насупленными бровями Шкрубека. «Душа не лежит», «у него нет души» — много таких выражений слышал Лайош. Из-за этой вот доброты поминали душу и священники в церкви, о ней говорилось в молитвах. Душа — это была и порядочность, честность; скажем, Водал был хорошим, душевным, пока Маришка не уехала в Сегед. В нем было много теплого, дружелюбного, отчего и рука его была такой ласковой, когда ложилась Лайошу на плечо; эта душевность и рабочих заставляла Водала уважать. Но как дом может иметь фундамент в душе? Как дом может строиться из упорства? «Ишь, до чего упорный». Лайош это слово слыхал лишь в таком сочетании, и оно означало: упрямый, настырный. Упорство нельзя взять и вылить в раствор, словно воду. Тщетно бы ломал Лайош голову и над тем, почему это барин не верит в деньги. Если в деньги не верят, значит, они фальшивые. Но как могут быть деньги фальшивыми вообще? Разве не дают за них в лавке колбасу, чулки, болты? Даже более простые выражения доставили бы ему немало головной боли. Скажем, случается человеку надорваться. Но рядом с «заслоном» «надорваться» теряло понятную связь с тяжелым мешком на спине. «Заслон» же — это известное по солдатской службе слово, за ним стояли цепи, окопы; мешки, клеенчатые деревенские диваны и окопы, которые Лайош рыл в лагерях, растерянно бы взирали друг на друга, если бы он попробовал вникнуть в смысл речей тощего гостя. «Заставил служить бы своим капризам» — это тоже было как длинный какой-то коридор: пока мозг Лайоша добрался бы до конца, богатство, которое гость хотел заставить служить капризам, давно бы где-нибудь потерялось. В нем смутно отдавалось, что бесчеловечность приходилось брать на себя государству, но странная эта связь слов пугала его. Ну а фразы вроде «Ваша совесть — ответ на ропот» поднимали в нем лишь такой же темный вихрь протеста, как в детстве, когда девчонки, раздевавшие его в соломе, на своем тайном языке «ко» переговаривались между собой: коне кого-ково-кори копри кола-койо-коше.