Шрифт:
Страдание так сдавило Лайошу грудь, что он скорчился на своем матраце, словно от колик в животе. К этим «всем», бросившим Маришку, ведь относился и он, Лайош. Она ходила рядом, нося свое горе, а он ничем ей не помог. Брал со спокойной душой деньги из ее жалкого заработка, вещи, которые она передавала ему, а когда она вызвала его со стройки, чтобы поговорить, он только что-то бормотал и смотрел на нее, будто баран, доброго слова не мог ей сказать. Помнится, он тогда подумал, что у распятия его будет ждать Тери, и оттого, что там была не Тери, а сестра, он словно отупел и стал слепым и равнодушным к ее боли. Если бы он тогда чуть-чуть душевнее отнесся к ней, она бы не уехала в Сегед и Водал бы решил, может быть, по-иному. Лайоша несказанно мучила эта мысль. Ради пустой, бессердечной девки он отвернулся от родной сестры, которая растила его вместо матери и здесь, в Пеште, спасла от голодной смерти, рискуя собственным хорошим местом. Светлая щель двери, приоткрытой в кухню, задрожала и расплылась в обильных слезах. Он лишь тогда растер рукавом влагу на щеках, когда ему заложило нос, а приоткрытый рот наполнился соленым вкусом боли.
Лайош заметил вдруг, что в кухне слышен незнакомый голос. Он звучал свободней и жизнерадостнее, чем голос Тери, но не был столь повелительным и самоуверенным, как барынин. Там щебетала какая-то торжествующая птица, сидящая на ветке выше остальных птиц. Лайош, несмотря на свое горе, попробовал угадать, кто это может быть. Птица, насколько можно было разобрать, пела про какого-то итальянского пилота, который бывает в Будапеште раз в два-три месяца, но зато уж ведет себя как настоящий кавалер. Тери редко прерывала вопросами самозабвенную эту песнь. Лайош еле улавливал ее тихие слова: скорее паузы в речи второй показывали, что Тери что-то спросила, но даже паузы эти были как немые знаки завистливого изумления меж высоко взмывающими руладами, так что Лайош почти пожалел Тери, пока прислушивался к голосам. Какое мне до них дело! — тут же одернул он себя. Моя сестра лежит с подтянутыми кверху ногами в Сегеде, в клинике женских болезней. Бедная, утешает себя, что, может, еще поправится; кто знает, захочет ли отпустить ее из жестких лап судьба. Как после смятой кровати должна была следовать клиника, так после растяжек может прийти и гроб. Недолго будет плакать по ней в небесах матушка, скоро окажутся они вдвоем… Лайош изо всех сил старался удержать эти мысли, чтобы не слышать доносящийся из-за двери торжествующий щебет, однако слух его не мог оторваться от кухни. В конце концов он решил, что самое разумное — выйти попить воды: в кухню теперь он мог попасть разве что под таким предлогом. Только увидит, кто это говорит, и без помех опять погрузится в Сегед и самоистязание.
В кухне на табуретке, закинув ногу на ногу, сидела нарядная молодая дамочка; короткая коричневая шубка на ней была расстегнута ровно настолько, чтоб видно было красную вставку на суконном платье. На маленькой кошачьей головке задорно сидела меховая шапочка; высокие, в виде сапожек, ботинки тоже были оторочены мехом. Глаза, синеющие из-под тщательно подкрашенных бровей, и круглые, затянутые в серый шелк колени кокетливо тонули в этих мехах, словно пухлые женские губки — в зацелованной мужской бороде. Тери была гораздо красивее ее, но та — гораздо удачливей. Везением дышали все ее движения. Лайош поздоровался, вынул из шкафа кружку, налил воды из крана, выпил и снова ушел в свою одиночку. Гостья прервала чириканье, чтоб подивиться на вылезшее из норы живое существо. Когда Лайош ушел, возникла пауза, соответствующая тихому краткому вопросу и такому же ответу; затем послышался смешок, показавший: классификация существа произведена.
«Чтоб вы сдохли», — пробормотал Лайош и стал думать про Водала. Что бы он сказал, если б узнал про Маришку? Скажем, Лайош придет к нему и выложит: а знаете, что сталось с моей сестрой? В клинике она лежит, с женской болезнью, и ноги у нее подтянуты кверху. Зашевелится у Водала совесть? Хватит у него черствости отвернуться, сказать: а мне-то какое дело? Ведь не был он злым человеком, этот Водал, только вот на жену характера не хватило. Кстати ему пришлось, что Маришка уехала к профессору. Будто не знал, что она сделала это из гордости. Ведь даже он, Лайош, это заметил, еще и сказал ей: «Брось свою гордость, Маришка». Натура ее подвела — слишком совестлива, бедняжка. Нет чтобы встать перед ним: мол, вот что ты со мной сделал, теперь покажи, что ты мужчина; а она, вишь, побоялась, и Водал сразу в кусты.
В кухню пришла и гувернантка, теперь они втроем говорили по-немецки. Гостья немецкий тоже знала: может, это родственница Тери, может, та самая сестра, которая у Хохвартов в манекенщицах? Неожиданная эта мысль заставила Лайоша даже вскочить с матраца. От девушки, которую меховщик щупал на винтовой лестнице, у него в памяти осталось лишь прозрачное летнее платье, и все же он именно ее теперь увидел в модной короткой шубке. Сюда пришла, значит, хвалиться, наглая, кружить голову сестре: вот сколько всего ей надарил пилот-итальянец. Смотри, насколько я ловчей тебя — вот что означает этот щебет. Ты вон ребенка родила да научилась посуду мыть, а меня после работы заграничные господа возят на такси из бара в бар… Но какое Лайошу дело до них? Одна стоит другой, два сапога пара, — одернул он себя за появившееся было в душе сочувствие к Тери. У меня одна печаль — Маришка. Одна забота — как помочь ей.
Тут Тери выкрикнула его имя. «Лайош!» — ворвался в дверь ее голос, и бельевая стала еще более холодной и безмолвной, чем до сих пор. Зачем он Тери сейчас, когда чугунный зверь сыт и в кухне сидит редкая гостья? «Лайош, не слышите, что ли?» — звала Тери замершую за дверью тишину, и на второй зов Лайош, движимый словно бы и не мышцами, а магнетической силой, подчиняющейся зову без всякого участия разума, зашевелился и вылез из темноты. «Лайош, а вы знаете, что у Хохвартов новый рассыльный! Сестра говорит, он уже и на тележке ездит. Вчера был первый день, верно?» — спросила она для точности у гостьи. Лайош, моргая и приходя в себя после тяжелых дум, темноты и угрызений совести, смотрел на Тери несколько рассеянно, не понимая, что ему этот рассыльный. «Да?» — сказал он, польщенный, что с ним вообще заговорили. Только дальнейшая речь Тери заставила его сообразить, что тем рассыльным ведь должен был бы стать он сам.
Тери была возмущена этим вероломством куда сильнее, чем с трудом вернувшийся из Сегеда Лайош. Шубка сестры словно подняла со дна души всю горечь участи служанки, и в том, что Лайош не получил обещанной должности, она увидела дурное предзнаменование для себя. «Только морочат голову, чтобы старались люди на них, а когда надо выполнить обещание, так они не дураки дешевого работника отпускать. Вот этот Лайош тоже. Два месяца копает им сад за какие-то паршивые тридцать пенге. И чего только его ни заставляют делать! Даже стекло заставили втаскивать по времянке на второй этаж — упади, уродом бы остался на всю жизнь. А теперь, когда надо было слово за него замолвить, и рта не раскроют». Лайош даже в прежние золотые времена не слыхивал от Тери таких сочувственных речей, как теперь, когда новый рассыльный поставил под вопрос ее мечту о месте манекенщицы. Барынино лицемерие выглядело тем возмутительнее, чем самоотверженней служил ей Лайош, и связь между преданностью Лайоша и низостью хозяйки вывела из забвения даже давние его подвиги, такие, как поднятие стекла и обход дома после стука в окно. «Вот и со мной будет то же самое. Никогда они туда не устроят. Скорей она будет римским папой, чем я манекенщицей». Гостья не стала опровергать это пророчество. Работа манекенщицы рядом с местом служанки была и в самом деле несравнимо более высокой ступенькой, и, чем сильнее огорчалась Тери, тем удачливее чувствовала себя ее сестра. «Это точно, ты даже и не надейся, не таких девушек берет хозяин, ты для этого вовсе и не подходишь». Дальше она перешла на немецкий — ради обиженно отвернувшейся немки, которой и Тери заново изложила свою обиду.
Лайош слушал их трескотню, стоя в двери бельевой; никто больше не обращал на него внимания, но у него не хватало душевных сил уйти с того места, где были произнесены такие прекрасные слова о его преданной службе и черной неблагодарности, которую он получил в награду.
В кухню вошла хозяйка. Вошла словно специально для того, чтоб разогнать туман неопределенного множественного числа, в котором Тери только что ее поминала. Сдвинув в сторону все эти «они», «им», «морочат голову», «заставляют», она явилась как конкретная, уверенная в себе, властная личность. Ропщущая прислуга в мгновение ока преобразилась. Гувернантка подхватила выглаженное детское белье и вышла: она здесь по делу, сплетни прислуги ее не интересуют. Тери бросилась к мясу, которое должна была готовить на ужин: посолила, поперчила его и на нем сорвала обиду, отбивая его молотком с насечкой. Лайош снова открыл кухонный шкаф, оправдав свое пребывание в кухне новой кружкой воды. Гостья одна осталась лицом к лицу с хозяйкой, слащавым «целую ручки» сгладив противоречие между господской своей внешностью и истинным своим положением. Ладно, мол, вот тебе «целую ручки», раз уж ты дочь моего хозяина и хозяйка сестры, но ты ведь и сама видишь, что если смотреть по одежде, то на улице мы вполне могли бы идти под руку — вот что должно было означать это «целую ручки».