Шрифт:
Жофи очнулась от звука мужского голоса: кто-то громко здоровался на кухне.
— Уже приехал? — Это спросила Кизела.
— Приятель подбросил.
В кухне тихо пошептались, и тот же голос сказал:
— Ну как же, камелии.
И опять шепот, а время от времени — обрывок фразы, произнесенный тем же голосом. Жофи поймала себя на том, что прислушивается к этому голосу против воли, со странно холодеющим сердцем, отличает его в невнятном шепоте. Перед нею желтело новое, ангельское личико Шаники, а она никак не могла сосредоточиться на нем. Жофи ниже склонила голову к гробу, но вся ее поза была позой человека, напряженно прислушивающегося к чему-то. Она протянула руку, чтобы еще раз коснуться черных волос усопшего, но и это прикосновение не могло приковать ее внимание к сыну. Искоса оглядела она сидевших на скамье. Поденщица уже не бормотала — она уснула сидя; платок ее развязался, обнажив тощее горло. Жужа Мори, однако, не спала и тоже глядела на Жофи, приподняв свое спекшееся, морщинистое личико. Это был странный взгляд, где за выражением почтительности проблескивала с простоватой хитрецой приятельская теплота. Как будто напоминание о каком-то совместном озорстве. Этот взгляд совершенно смутил Жофи. Она опустилась на колени перед гробом, положила на край его сплетенные руки и, склонив на них голову, быть может, впервые с детства попробовала молиться. «Прости, господи, душе чада моего…» Но слова молитвы звучали ужасно, кощунственно. И она застыла на коленях, уронив голову на руки, в глубоком отчаянии от того, что не способна даже молиться.
Вошла крестная, за ней еще одна родственница, потом мать. Все они окликали Жофи, твердили, что довольно мучить себя, наконец усадили ее на стул и стали совещаться. «У кого такая натура каменная, тому всех хуже, — повторяли они. — Хоть бы она выплакалась по крайней мере». Потом снова стали уговаривать ее выйти, но Жофи не слушалась. Иногда из кухни доносились отдельные слова, и она, содрогнувшись, еще глубже прятала лицо свое в ладонях. Женщины входили и выходили, поденщица, прощаясь, громко сказала «бог в помощь» и задержалась на кухне, ожидая, пока соберут ей остатки еды. Мать тоже сделала попытку уговорить Жофи.
— Оставьте, мама, — с рыданием выговорила Жофи, — мне здесь лучше.
Наконец заглянула Кизела.
— Смотрела сейчас венки, — сообщила она. — Счастье, что там холодно, они хорошо держатся. Я и тот отнесла, что Имруш привез. Просто и не скажешь, что из Пешта везли, каждый лепесток целехонек.
— Ох, я-то, дурная, совсем ведь сказать забыла, — заторопилась мать Жофи. — Пусть бы сынок ваш к нам пошел, поужинал бы чем бог послал. Уж такие вы были добрые к нам, сударыня, и вы, и сынок ваш, не знаю даже, чем отблагодарить.
— Ну что вы, как можно докучать вам сейчас. Ему и у сестрицы моей хорошо, там и выспится, там и столоваться будет.
Мать снова с причитаниями стала уговаривать Жофи. Тогда она медленно поднялась и еще раз провела рукой по волосам сына.
— Тебе уже хорошо, — вздохнула она, поколебав язычки сильно оплывших свечей, и позволила под руки вывести себя из комнаты.
Встала со своего места и Жужа Мори и тоже подошла к гробу. На секунду бурное рыдание переворошило все ее морщины, но было оно столь коротко, что вполне могло бы сойти и просто за дикую гримасу; затем она перебросила через руку платок свой и тихонько вышла вслед за остальными.
Народу собралось на похороны великое множество. Сразу же после обеда забегали, засуетились обрядившиеся в черное женщины. С сумрачными, застывшими лицами, держа наготове платочки с траурной каймой, они раздвинули занавески на кухне, и мужчины, держа бараньи шапки в руках, неуверенно потянулись в дом, у порога старательно очищая сапоги о скобку. Они лишь на минутку заглядывали в комнату с тяжелым от свечей и венков воздухом и тотчас, пошатываясь, неверными шагами спешили выбраться во двор, где холодный мартовский ветер раскачивал протянутую между двумя старыми развесистыми орехами веревку для белья. Иное дело женщины: те, кому удалось проникнуть в комнату, упорно теснились к гробу, стараясь подобраться как можно ближе и ни на секунду не выпустить из глаз разыгрывавшуюся возле покойника драму — примечали малейшее содрогание плеч Жофи, слезы, орошавшие красный нос ее матери, новую, городского фасона шубку Илуш, тщетные усилия Ковач выжать слезы из глаз. Напряженные, глуповатые от усиленного внимания взгляды нет-нет возвращались к плывущему среди свечей ангельскому личику, которое словно парило, все отдаляясь, в удушливом аромате цветов. Вновь пришедшие изо всех сил пробивались к гробу с букетами в руках, но сгрудившиеся вокруг покойника женщины — по большей части даже не родственницы — не шевелились, причем именно бедняки упорней всего отстаивали свое право, зная, что отсюда их выпроваживать не станут. Все теснее сбивались люди вокруг Жофи, так что в конце концов нескольким родственницам пришлось подать добрый пример, за ними двинулись остальные, и черные шерстяные платки, словно потревоженная отара, двумя медленными потоками полились друг другу навстречу.
— Другой и состарится, а столько цветов не увидит, — проговорила Ковач, выйдя на свежий воздух.
— Вон, даже господа пожаловали, — отметила Хорват. — Говорят, ее милость очень жалеет Жофику.
В самом деле, сухощавый прокурор городка и кругленькая его супруга стояли чуть в стороне, среди прочей местной интеллигенции; они держались маленькой группой, зная, что, даже расположившись у дровяного навеса, все равно будут в центре внимания. Куратор как раз подошел к супруге прокурора со стулом, и все видели, как его милость господин прокурор долго сжимал руку крестьянина своими изящными пальцами.
— С тех пор как помер мой свекор, не видала я таких людных похорон, — заметила Хорват.
— Мне одно только больно, что не будет он с сыном моим лежать, — кивала старая Ковач, — но, что поделаешь, Жофи и во прахе не признает его Ковачем. Видит бог, я не желала ей этого, но господь знает, кому гордыню-то подсечь.
Когда двое парней вынесли гробик и водрузили его на деревянную подставку, над которой священник, как будто благословляя трапезу, творил обычно отходную, на маленьком дворе уже негде было яблоку упасть; несколько детишек устроились на дровах, рядом с господами, многие заглядывали с улицы в ворота; поваливший из комнаты люд не умещался на галерее. Выйдя во двор вслед за гробом, Жофи на секунду почувствовала головокружение от такого скопления народу. Мать справа, Илуш слева поддерживали ее с нежностью, рассчитанной на публику. Старая Куратор, переступив порог, громко зарыдала и вскрикнула:
— Внучек ты мой ро-одненький…
Жофи знала, что сейчас и ей положено зайтись в крике: «Сыночек мой ненаглядный!..» Таков обычай при выносе гроба, и многие уже заранее подносили платки к влажным глазам. Но Жофи не закричала, не заплакала; она словно окаменела при виде этого множества людей, и ни единого стона не вырвалось у нее. Она чуть сгорбилась, но и так была выше матери и сестры. Под черным платком сурово, жестко белело мраморное лицо.
— Взгляните, это же истинная аристократка, — прошептал арендатор прокурору. — Какие удивительные типы попадаются в народе.