Шрифт:
— Вы подскажете куда, — обронил Иван Иванович.
— Все будет хорошо, — невпопад ответил старик, потому что уже думал о своем.
Пенсионером он стал как-то непредвиденно, он и не прикидывал себя на другие возможные дела. Да и примеров почти не было. Товарищи, работавшие рядом, уходили не в отставку, а сразу… Так вот получалось… Еще накануне встречались, обсуждали то да се, шутили, а чуть свет — звонок от дежурного, короткий доклад и такая тишина в трубке, которая бывает только после артналетов.
Самого на шестьдесят четвертом году внезапно свалил инфаркт. Почти год ушел на лечение, а когда пришла возможность снова принимать дела, начальство повело себя странно — предложило отдохнуть, да по-настоящему.
И только тогда он понял, до чего же она преждевременна — пенсионная книжка… Так много накопилось в нем житейского и служебного опыта… Он чувствовал себя способным решать любые дела, мгновенно принимать единственно правильное решение. Как же теперь?
Но он сумел быть выше обстоятельств и ничего не сказал в свою защиту. И все радовались, потому что считали, что подобрали верный ключик к сердцу старика.
Первое время старик переживал, думал, что с его уходом земля замедлит свое вращение и к родному народу придут всякие беды. Но опасения его не оправдались: радио по утрам, как и всегда, передавало гимнастику; наши хоккеисты продолжали побеждать; заводы перевыполняли план; пшеница сеялась и убиралась; образцовое отделение лейтенанта Н. зорко охраняло границу.
Он отказался жить в Москве, стали в тягость ему прежние телефоны и адреса, они только обостряли образовавшуюся пустоту. И он сказал своей старушке: ну что, мать, ни МХАТ, ни Третьяковка нам уже не нужны. Елисеевский магазин тоже не нужен; давай-ка двигать на Волгу, все к старости мечтают об этом; хоть зори настоящие увидим, подышим напоследок воздухом Жигулей. Чего нам еще…
И она сразу же согласилась, потому что привыкла к походной жизни и сама считала, что в Москве они и так задержались.
Но увидеть рассветное солнце над Жигулями, когда большой красный шар незаметными толчками выбирается из-за горизонта и закрывает полнеба и окрашивает речную волну в нежно-розовый цвет, им так и не удалось. Все время путались под ногами какие-то неотложные домашние дела или же наваливались болезни, как будто судьба специально составила график — болеть поочередно.
Когда не стало старушки, спать он перебрался в кабинет, а в ту комнату заглядывал редко и то все по ночам, когда особенно нестерпимой была бессонница: включал свет, стоял на пороге. Здесь ничего не должно бы меняться, но отчего-то он каждый раз чувствовал, что какие-то перемены все-таки происходят. Сейчас он многое готов был считать возможным, что раньше считал бы абсурдным. Что-то менялось в пустой комнате, как будто кто-то посещал ее незаметно и летуче, не трогая предметов, не оставляя следов. И оттого, что поверил он в это на закате дней, на душе было тревожно: наверное, в жизни упущено что-то важное, чего теперь не наверстаешь.
А такси продолжало неторопливо выбираться из города; все плотнее был поток транспорта, все больше попадалось грузовиков. И вообще становилось веселей — городские окраины нынче выглядят получше центров: новенькие, свеженькие, высотные — столица, да и только.
Старик подумал: все сегодня необычно, и решение его, и погода — тепло по-осеннему; молчун Иван Иванович в коричневом франтоватом костюме с медными пуговицами, да и машина тоже в некоторой степени необычная. В салоне кружил голову устоявшийся парфюмерный дух, как будто бы с вечера брызгали здесь одеколоном, а проветривать не стали. Но это еще что! Дверцы вещевого ящика и вся металлическая часть приборной панели были оклеены пленкой «под орех» с вкраплениями кусочков искусственного меха, а сверху окон болталась рыжая бахрома.
— С комфортом устроились, — сказал старик.
— А куда денешься, — отозвался шофер. — Я здесь провожу лучшую часть жизни. Мне охота в уюте. Но и мучаюсь за это — начальству нашему ничего не докажешь: отставники, чтобы все, как в казарме. Вот казарма для них — как раз что надо.
Шофер с улыбкой посмотрел на старика. А старика передернуло, и, чтобы сменить тему, он спросил? — А сам-то здешний?
— Да, здешний… — протянул шофер.
— Значит, окрестности должен знать хорошо.
— Особо не жалуемся.
— А у вас есть любимая полянка?
Водитель пожал плечами.
— О чем не думал так не думал.
— Ясненько… А ручеек или хотя бы речка?
— Так вот же она, Волга.
— Во-олга, — проскрипел старик. — Волгу, батенька мой, вся Россия любит. Значит, и мы с тобой Волгу обязаны любить по уставу, тут нашей заслуги нету. А вот личный уголок?
Шофер задумался и, похоже, всерьез.
— Да так-то уголков знаю много, только чем который лучше, об этом я не думал. А вот сейчас подумал — вроде все одинаковые: деревья, трава, ну там водица какая-нибудь.
— Тра-ва… води-ца… Лет-то сколько?
— Да уж тридцать четыре зимой будет.
— Не «уж», — сказал старик, — не «уж», а всего-навсего. Ваше счастье, голубчик, что всего-навсего.
Таксист фыркнул и поглядел на старика с большим интересом, как на чудика.
«Выламываются люди, — подумал он, — кто как может. А чего бы не выламываться, если есть деньги. Пенсию, похоже, гребет по потолку, шмотки покупать не надо, наверняка запасся, только донашивай. И мебель не надо, ничего не надо, живут, как при коммунизме. Еды и то не надо. Старики мало едят. Возьмут там какой-нибудь плавленный сырок — и на неделю. Вот и выламываются. Уголок… полянка… ручеек.. Один такой же все во дворе бегал на прошлой неделе, больше всех орал, не понравилось ему, как собачатники работали. Дети орали, и тот лысый дурак орал. А собачатнику что, у него разнарядка, у него план, у него, может быть, семеро по лавкам разевают рты, шамать хотят, а папаня зарабатывать не может, потому что какой-то пенсюк выламывается: нехорошо, нехорошо… Заставить бы его самого ловить собак, вот было бы дело. Уголки… ручейки… полянки…»